оглядываясь по сторонам, чтобы не встретить знакомых или учеников. Он сунул ей два толстых глянцевых журнала, яркие обложки с обнажёнными женщинами в вызывающих позах. Елена Викторовна быстро затолкала их в пакет, расплатилась дрожащими руками и почти бегом ушла, чувствуя, как горят щёки. Дома она протянула пакет сыну.
— Вот… держи. Артём схватил, вспыхнул до корней волос, стал цвета спелого помидора. Не глядя ей в глаза, пробормотал:
— Спасибо…
И быстро унёс добычу к себе в комнату. Елена постояла в коридоре, потом, неожиданно для себя, сказала вполголоса:
— Может… тебе помочь?
Артём замер за дверью. Потом проворчал, не открывая:
— Да нет… я тут как-нибудь сам, теперь.
Журналов хватило на пару недель. Сексапильные красотки на глянцевых страницах были так далеки, как неживые, наигранные улыбки. Только идеальные изгибы голых тел, притягивали как магнит. Они возбуждали очень сильно, но оставляли после себя пустоту, почти болезненную. Артём закрывал журнал, лежал в темноте и чувствовал, как внутри растёт навязчивая, жгучая потребность: женщина. Настоящая. Живая. Молодая. Тёплая. Та, которую можно обнять, вдохнуть её запах, услышать, как она дышит чаще, от его прикосновений. Ах, как бы он её любил! Как бы целовал, как бы ласкал, как бы растворялся в ней до конца, забывая обо всём — о погребе, о войне, о вине своей. Теперь даже мать казалась ему желанной! Сначала эта мысль приходила украдкой, как стыдный укол, и он гнал её прочь. Но она возвращалась, всё настойчивее, всё ярче. «Она же тоже живая, — шептала мысль. — Столько лет одна. Без мужчины. Без тепла. Без того, что нужно каждому». И эта простая правда выжигала в нём дыры.
Он вспоминал её тело, мягкие изгибы под ночной рубашкой, когда она наклонялась над столом. Тяжёлую грудь, которая колыхалась при ходьбе, запах её волос, когда она спускалась к нему в погреб. Раньше это была просто «мама». Теперь — женщина. Запретная, родная, единственная в его мире... В журналах красотки вдруг начинали приобретать знакомые черты: вот эта — с такой же линией шеи, как у неё, вот та, с похожей улыбкой, вот эта грудь — почти как её, когда она моется за занавеской. И это не отталкивало. Наоборот, делало картинку живее, ближе, желаннее. Он закрывал глаза и представлял уже не безликую модель, а свою маму: её дыхание, её стоны, её руки на его спине. И тело отвечало мгновенно, жадно, болезненно.
Елена Викторовна не могла не замечать перемен в сыне. Она чувствовала изменения всем телом. Его взгляд стал другим — тяжёлым, пристальным, голодным. Раньше он смотрел на неё как на мать: виновато, устало, с благодарностью. Теперь — как на женщину. Он задерживал глаза на её груди, когда она наклонялась над столом, на бёдрах, когда она проходила мимо, на шее, когда она поправляла волосы. Он следил за каждым её движением: как она идёт, как садится, как поправляет платье. И от этого взгляда, у неё перехватывало дыхание. Сначала она пыталась отмахнуться: «Это от одиночества. От журналов. От гормонов». Но тело не обманешь. Когда он смотрел так долго, не отрываясь, у неё начинало гореть внизу живота. Соски твердели под тканью, дыхание учащалось. Она ловила себя на том, что невольно выпрямляется, когда входит в его комнату, поправляет волосы, чуть покачивает бёдрами. И ненавидела себя за это. «Я же мать, — шептала она себе. — Это неправильно». Но другая часть, та, что давно забыла мужские руки, шептала в ответ: «А он смотрит. Он хочет. И ты хочешь, чтобы он хотел»...
Однажды вечером, когда она спускалась в погреб с ужином,