странной, раскачивающейся, будто она вот-вот упадёт. Ягодицы, эти великолепные, властные половинки, теперь были покрыты алыми отпечатками ладоней Лехи и блестели на свету смесью смазки, её соков и его спермы.
Никита закрыл глаза. Но образ не исчез. Он горел на сетчатке: её закатившиеся глаза, трясущаяся в бешеном ритме попа, тот чавкающий, влажный звук...
Из ванной донёсся звук душа. Потом – глухой удар, будто что-то упало, и тихое, сдавленное ругательство. Никита сделал шаг вперёд, но остановился. Его ноги словно приросли к полу. Стыд, жгучий и всепоглощающий, сковал его. Стыд за неё. Стыд за себя. Стыд за ту тёмную, липкую искру возбуждения, которая всё ещё тлела где-то глубоко внизу живота, несмотря на отвращение.
Прошло минут двадцать. Вода выключилась. Ещё через несколько минут Ирина вышла из ванной. На ней был тот же короткий шёлковый халат, но теперь он был сухим и завязанным наглухо. Лицо было вымыто, с него исчезли следы туши, но осталась серая усталость под глазами и какое-то новое, жёсткое напряжение вокруг рта.
Она прошла мимо него, не глядя, и направилась на кухню. Никита услышал, как звякнула бутылка, как шипит открываемая банка с чем-то. Потом тишина.
Он не выдержал и осторожно просочился в дверь. Ирина стояла у окна на кухне, спиной к нему. Она курила сигарету, и время от времени поднимала ко рту банку какого-то энергетика. Плечи её были напряжены.
– Мама... – снова начал он, и на этот раз в его голосе прозвучала настоящая, детская растерянность.
– Чего тебе? – она обернулась. В её глазах не было ни капли нежности, только холодная, отстранённая ярость. – Уроки сделал? Мусор вынес? Посмотри на себя – стоишь, трясёшься, как баба после драки. Мужик из тебя, блять, никакой.
Каждое слово било точно в цель, привычно, отработанно. Но сегодня они жгли в тысячу раз сильнее.
– Зачем ты это сделала? – прошептал он.
Ирина затянулась, выпустила клубы пара. Рассматривала его, как странное насекомое.
– А что, по-твоему? Для твоего же блага, уёбок. – Она фыркнула. – Чтобы этот гондон отстал от тебя. Чтобы ты, наконец, перестал бояться своего говняного отражения в луже. Хотя, вижу, не помогло. Всё равно стоишь и сопли жуёшь.
– Но он... он же... – Никита не мог выговорить.
– Он меня выебал? – закончила за него Ирина с похабной откровенностью. – Да, выебал. В жопу. Как блядину. Она сделала глоток из банки. – Он – говно. Которое думает, что, засунув свою толстенную сосиску в женщину, становится богом. А я просто использовала это говно, как инструмент.
Она говорила это с такой леденящей, почти механической логикой, что Никита онемел. В её словах не было ни грана сожаления или стыда. Только холодный расчёт и презрение.
– А завтра? – выдавил он. – Он сказал... минет... перед школой.
На лице Ирины мелькнула тень чего-то – досады? Раздражения? Но она мгновенно взяла себя в руки.
– Ну и что? Пососу. Не впервой. Думаешь, я с твоим-то папашей ртом только суп хлебала? – Она грубо рассмеялась, но смех был пустым, беззвучным. – Это часть сделки, сынок. Ты же слышал. Он отстанет от тебя. Ну, по крайней мере, на время. Да, будет задирать тебя, но не так как раньше. А я... Она пожала плечами. – Я своей жопой отработала. И отработаю ещё, если надо. Ты же хотел, чтобы тебя не трогали? Вот тебе и результат.
Она подошла к нему вплотную. От неё пахло гелем для душа и холодным табачным паром. Она взяла его за подбородок, грубо, как часто делала, заставляя посмотреть на себя. Её пальцы были сильными, цепкими.