Смотрела на него пустыми, мертвыми глазами, и внутри у нее было пусто — ни страха, ни злости, ни надежды. Только черная яма, в которую она падала, падала, падала, и дна не было.
— Не хочешь, — кивнул Вернер, отпуская ее подбородок. — Тогда стой. Смотри. Учись.
Он вернулся за стол, взял кусок хлеба, намазал маслом, откусил, запил чаем, и они с Краузе снова заговорили по-немецки, быстро, непонятно, только отдельные слова долетали до Вари — "Russland", "Front", "Partisanen", "Genug" — Россия, фронт, партизаны, достаточно.
Варя стояла, глядя в окно, за которым занимался новый день, и думала о том, что где-то там, за этим серым небом, идет война, и ее отец, может быть, еще жив, и Коля, наверное, стоит сейчас у своего окна и смотрит на их дом, и мать лежит на полу в спальне, и ничего, ничего, ничего не изменится.
Только солнце поднимется выше, и станет жарче, и мухи начнут жужжать над остатками еды, и немцы будут смеяться, и пить чай, и смотреть на нее, и ждать, когда она сломается, когда упадет на колени и попросит пощады.
Но она не сломается. Она не даст им этого удовольствия.
Она будет стоять. Голая. Смотреть в окно. И считать минуты до того момента, когда она сможет убить их.
Даже если для этого придется умереть самой.
— Sie hat Mut, — сказал Краузе тихо, глядя на Варю. — У нее есть смелость. Я уважаю это. Но смелость не спасет ее, когда придет время.
— Время придет сегодня, — ответил Вернер по-русски, чтобы Варя поняла. — Сегодня вечером. Краузе уезжает завтра утром, и он хочет получить подарок на прощание.
Он посмотрел на Варю, и в глазах его блеснул холодный, расчетливый огонь.
— Ты будешь его подарком, kleine Varya. Ты будешь лежать на этой кровати, раздвинешь ноги и примешь его. И если ты будешь хорошо себя вести, я отпущу твою мать. Ненадолго. До вечера.
Варя молчала. Только сжала кулак здоровой руки так, что ногти прокололи кожу, и по пальцам потекла кровь — тонкими струйками, красными, горячими, живыми.
— Gut, — сказал Вернер, допивая чай. — Тогда решено. А пока — иди в спальню, одень мать и приведи ее сюда. Я хочу, чтобы она смотрела, как я трахаю ее дочь.
Варя стояла, словно её пригвоздили к полу. Слова Вернера повисли в воздухе — тяжёлые, липкие, необратимые. Она смотрела на него пустыми глазами, и внутри неё было только одно — пустота. Ни страха, ни злости, ни отвращения. Только гулкая чёрная яма, в которую проваливалось всё, что ещё оставалось от неё самой.
— Ты глухой? — Вернер поднял бровь, глядя на неё поверх кружки. — Я сказал — иди. Приведи мать. Она будет смотреть.
Варя разжала кулак здоровой руки — на ладони остались четыре красных полумесяца от ногтей, проколовших кожу. Кровь выступила мелкими капельками, горячая и липкая. Она перевела взгляд на Краузе — тот сидел, развалившись на стуле, и смотрел на неё с голодной усмешкой, облизывая губы, словно уже пробовал её на вкус.
— Geh schon, — сказал Краузе, махнув рукой. — Иди. Не заставляй капитана ждать.
Варя повернулась. Каждый шаг давался с трудом — ноги стали ватными, не слушались. Она прошла через горницу, мимо стола с остатками завтрака, мимо окна, за которым уже поднималось солнце, и толкнула плечом дверь в спальню.
Татьяна лежала на полу, скорчившись, прижав колени к груди. Она не плакала — только смотрела в стену невидящими глазами, и на лбу у неё запеклась кровь от разбитой чашки, осколки которой она так и не собрала. Длинные