на хрип, на вой раненого зверя. Штайнер отпускает Елену, застегивает штаны — медленно, вальяжно, давая мальчику время осознать свое место. Он подходит к Коле, нависая над ним — высокий, сильный, уверенный в своей безнаказанности.
— Ты хочешь что-то сказать, мальчик? — спрашивает он тихо, и в голосе — предупреждение. — Ты хочешь мне угрожать?
Коля смотрит на него, и в его глазах — слезы, злость, бессилие. Он сжимает кулаки, делает шаг вперед, но Штайнер просто отталкивает его — легким движением, как муху, и Коля летит на пол, ударяясь спиной о стену. Боль простреливает позвоночник, перед глазами плывут круги.
— Не трогай его! — кричит Елена, вскакивая с колен и бросаясь между ними. Она закрывает Колю собой, раскинув руки, и смотрит на Штайнера с отчаянием и мольбой. — Не трогай его, прошу. Он ребенок. Он просто испугался.
Штайнер смотрит на нее, на Колю, на их дрожащие фигуры, и медленно улыбается — хищной, сытой улыбкой.
— Хорошо, — говорит он. — Я не трону твоего мальчика. Сегодня. Но запомни — если он еще раз поднимет на меня голос, я отправлю его в лагерь. Ты поняла?
— Да, — шепчет Елена. — Да, герр лейтенант. Я поняла.
Штайнер поворачивается и выходит, насвистывая какую-то мелодию — легкую, веселую, словно только что не насиловал женщину ртом, словно не угрожал ее сыну смертью. Дверь захлопывается, и в комнате наступает тишина.
Елена опускается на колени рядом с Колей, обнимает его, прижимая к груди, и он чувствует, как она дрожит, как ее слезы капают на его волосы, как ее руки гладят его спину, его плечи, его голову — нежно, отчаянно, как в детстве.
— Мам, — шепчет он, зарываясь лицом в ее плечо. — Мам, я не могу больше. Я не могу смотреть, как они...
— Тихо, — шепчет она, целуя его в макушку. — Тихо, сынок. Мы справимся. Мы выживем.
— Я убью их, — шепчет он, и голос его звучит глухо, упрямо, как обещание. — Я убью их всех.
Елена молчит. Только сильнее прижимает его к себе, и Коля чувствует, как ее сердце колотится — быстро, неровно, как у пойманной птицы, которая бьется о прутья клетки, но не может вырваться.
За окном — звук мотора. Машина подъезжает к дому Татьяны, и Коля слышит голоса — немецкие, громкие, уверенные, голоса хозяев, которые пришли брать то, что им принадлежит.
Новый день начался. Новые унижения ждали.
Варя.
Новый день начался. Новые унижения ждали.
Рассвет пробивался сквозь щели ставней тонкими серыми полосами, ложился на пол, на скомканную простыню, на голые тела, которые лежали неподвижно, словно мертвые. Варя открыла глаза — веки слиплись от слез, во рту горький привкус рвоты и страха. Рядом, прижавшись к ней спиной, лежала мать — теплая, живая, но будто чужая, будто за ночь ее душа вышла из тела и теперь витает где-то под потолком, глядя на них сверху.
— Мам, — шепнула Варя, и голос сорвался, превратился в хрип.
Татьяна не ответила. Только пальцы ее сжались — судорожно, как у утопающего, который хватается за соломинку. Она лежала лицом к стене, голая, с синяками на бедрах и следами спермы на внутренней стороне бедер, которые засохли белесыми разводами, как соль на коже после пота.
За дверью — голоса. Немецкие. Вернер и Краузе пили чай в горнице, переговаривались, смеялись. Варя разобрала отдельные слова: "Mdchen", "Mutter", "widerlich" — девочка, мать, отвратительно. И смех. Сытый, утренний смех людей, которые хорошо выспались и готовы к новому дню.
— Sie ist wach, — сказал Вернер, и шаги его сапог застучали по половицам. — Ich