ждёт. А у нас есть ещё семь часов до вечера — чтобы восстановиться, поесть и решить, как выжить дальше.
Я закрываю глаза. Член всё ещё ноет от напряжения, и я знаю, что эта ночь принесёт новую близость. Но сейчас — просто тишина. И тепло тел рядом.
Снаружи — пепел и опасность. Но здесь, между матерью и подругой, я чувствую себя почти в безопасности.
Почти.
******
Пальцы матери на моей щеке — влажные, ещё пахнущие железом после боя, но сквозь этот запах пробиваются её духи. Ваниль и что-то тёплое, что я помню с детства, только сейчас это не успокаивает — заводит. Кровь стучит в висках, и я чувствую, как член упирается в ткань штанов, твердея с каждой секундой, пока она смотрит на меня из-под ресниц.
В гостиничном номере тихо. Только наше дыхание и звук где-то за окном — ветер, или городская суета, или просто шум крови в ушах.
— Коля, — говорит она тихо, почти шепотом. Её большой палец проводит по моей скуле, останавливается у уголка губ.
Я сглатываю. Горло пересохло.
За спиной — движение. Настя стоит в дверях, прислонившись плечом к косяку. Руки сжаты в кулаки, костяшки побелели. Она молчит. Глаза блестят — злостью или чем-то другим, я не могу разобрать.
Алёна не оборачивается. Она видит только меня. Или делает вид, что только меня.
— Мам, — вырывается у меня, и слово обжигает язык.
Раньше это было просто слово. Звать на ужин. Попросить денег. Сказать, что задержусь. Теперь — теперь это приглашение. Я слышу это в собственном голосе, и член дёргается, упираясь в молнию джинсов так, что становится больно.
Алёна улыбается. Чуть заметно. Кончиками пальцев касается моей нижней губы, проводит по ней, и я чувствую солёный привкус — её кожа пахнет потом и порохом от сегодняшнего боя.
— Ты весь в грязи, — говорит она, но в голосе — не упрёк. Нежность. И что-то ещё, что заставляет мой пульс участиться. — Надо помыться.
Настя фыркает за спиной.
— Я пойду, — говорит она, и голос её звучит пусто, механически. — Вам, кажется, есть что обсудить.
— Насть, — я поворачиваю голову, и рука матери соскальзывает с моего лица, падает вдоль тела. — Не уходи.
Она замирает. Дверная ручка в её пальцах. Глаза бегают — по мне, по Алёне, по кровати, на которой мы сидели ещё час назад, играя в карты, пока не начался этот разговор.
— Зачем мне оставаться? — спрашивает она тихо. — Чтобы смотреть, как ты трахаешь собственную мать? Или она будет смотреть, как ты трахаешь меня?
Слова падают в тишину, тяжелые, как камни.
Алёна молчит. Её пальцы сжимаются на подоле юбки — той самой, которую она носила в бою, испачканной в грязи и крови монстров. Она не смотрит на Настю. Смотрит на меня.
— Настя, — начинаю я, но слова застревают в горле.
Что я могу сказать? Что я не хочу выбирать? Что я хочу их обеих? Что каждую ночь я просыпаюсь от снов, в которых они обе — в моих руках, подо мной, надо мной — и я не знаю, как перестать хотеть?
Настя ждёт. Губы сжаты в тонкую линию.
— Ты не ответил, — говорит она. — Но я и так знаю.
Она выходит в коридор, и дверь захлопывается. Щелчок замка — тихий, но я слышу его так, будто он прозвучал внутри моей головы.
В номере тихо. Только я и мать.
— Она вернётся, — говорит Алёна. — Ей нужно время.
— А ты? — спрашиваю я, глядя ей в глаза. — Тебе нужно время?