до утра с этим «нет» внутри, а утром бежала лучше. Что это говорит обо мне, я не знаю. Наверное, то же, что и всё остальное.
Голос в голове никуда не делся. По утрам он был громче: тебе двадцать один год, ты ешь кашу из миски на полу у чужого мужика, у тебя нет работы, за комнату в Выхине платит он — ты понимаешь, как это называется? Я понимала. Я отвечала ему по пунктам, как клиенту про тарифы: у меня есть слово, есть брусок, ворота открыты, сумка в кладовке, телефон у него в куртке, и билет в феврале я купила сама. Голос не спорил. Он просто дожидался следующего утра.
Днём, на кругу, он замолкал сам.
Слово было при мне всегда. Колючее, с крючком на конце, оно лежало во рту рядом с удилами, и каждый день я его не говорила. По воскресеньям он спрашивал: «Слово помнишь?» — и я фыркала: помню.
Телефон мой жил у него в кармане куртки — так мы договорились ещё зимой. В середине июля, вечером, карман зазвонил. Он посмотрел на экран, сказал: «Мама», — и протянул телефон мне. Я не вынула рук из-за спины. Он помедлил и поднёс трубку к моему уху сам. Я стояла в деннике под попоной, ноги ещё мокрые после таза.
— Ира, ты где? Ты помнишь, какое сегодня число?
— Помню.
— Он тебя ждал. Я сказала, ты на работе. На, поговори.
В трубке зашуршало, засопело, и потом звонко, на весь денник:
— Ира! Мне шесть!
— Поздравляю, — сказала я банковским голосом, ровным, тем, которым говорят «присядьте, вас вызовут». — Молодец. Слушайся маму.
Он ещё посопел и отдал трубку. Мама что-то говорила, я не слушала. Я кивнула, и он сбросил вызов, убрал телефон в карман и ни о чём не спросил. Он ни разу ни о чём таком не спрашивал. Ночью я лежала с открытыми глазами и слушала, как за стеной переступают кобылы.
Через неделю он сказал:
— Во вторник приедут люди. Китайцы. Покупают у меня жеребят, шестой год. Хотят на тебя посмотреть.
Я подняла на него глаза.
— Я им о тебе рассказывал, — сказал он. — Не хочешь — закрою в деннике, они тебя не увидят.
Рассказывал. Чужим людям, через переводчика или по-английски, за ужином или в машине — обо мне. Внутри стало горячо и стыдно, как в школе у доски, когда учительница читает вслух твоё сочинение. Я помотала головой. Хотела ли я, чтобы на меня смотрели, я не знала. Знала другое: если он меня закроет, я весь день простою в деннике, слушая их шаги по манежу, и буду думать, что они говорят о кобыле, которую им не показали.
Они пришли после обеда. Женщина в светлом плаще, немолодой мужчина с портфелем и Тамара Ильинична, ветеринар, которая приезжала к кобылам по четвергам и до того ни разу на меня не взглянула. Встали за стеклом смотровой галереи, откуда покупатели смотрят, как выводят лошадей. Снизу я видела три силуэта, плащ светлее всех.
— Рысью.
Первые полкруга мне хотелось уйти в песок с головой. Потом захотелось одного: чтобы они видели, как ровно у меня получается. Я подняла колено выше. Прогнула спину. Хвост бил по икрам в такт.
Гонял он меня дольше обычного — сорок кругов, пятьдесят. Ещё утром он застегнул мне под подпругу ремешок с датчиком, какой надевают лошадям на пробегах, и на шестидесятом круге женщина в плаще спустилась с галереи и встала у борта, глядя не на меня, а в планшет.
— Стой.
Я встала. Пот тёк по спине под ремнями, я дышала носом, громко, как