лошадь после работы. Женщина подошла, приложила мне под левую грудь стетоскоп и долго слушала, глядя в сторону. Посмотрела на часы. Послушала ещё.
— Хорошо, — сказала она по-русски, с ударением на первый слог: хо́рошо.
Это было четвёртое «хорошо», и я не знала, куда его положить.
На экране планшета в углу латинскими буквами стояло FILLY-01. Английский у меня остался со школы, неполный девятый класс, а такого слова в девятом классе не проходили.
Потом Тамара Ильинична вкатила в манеж тележку с аппаратом — тем, которым по четвергам смотрела кобыл. Он подошёл и вынул у меня удила.
— Это тоже можно не делать, — сказал он тихо. — Это УЗИ. Живот.
— Зачем?
— Им нужно. Потом объясню. Можно не делать.
Я посмотрела на женщину в плаще. Она ждала, не глядя на меня: в экран, в планшет, куда угодно. Мне стало интересно, что она там увидит. Мне стало стыдно, что интересно.
— Можно, — сказала я.
Гель был холодный. Датчик ходил по низу живота, Тамара Ильинична водила им, а женщина смотрела в экран и говорила что-то мужчине с портфелем, быстро и ровно, по-китайски. Потом датчик остановился на шраме. Шрам у меня поперёк, ниже пупка, бледный, и видно его, только если знать. Он видел его с первого вечера, ещё зимой, на этом самом песке, — и ни разу не спросил.
Женщина сказала что-то коротко. Я смотрела не на неё — на него. У него дёрнулся угол рта, тот, где в бороде седая полоса. Больше ничего.
— Спасибо, Ирина, — сказала женщина и сама вытерла мне живот бумажным полотенцем.
Пять месяцев меня здесь никто не называл по имени. Имя лошадь получает, когда остаётся, а я была здесь на время. Чужая женщина вытерла мне живот и назвала Ириной, и от этого стало страшнее, чем от холодного датчика.
В четверг вечером он пришёл в денник с папкой. Не с блокнотом в клетку, где жили мои мерки, а с папкой из толстого серого картона; на корешке сверху вниз шли иероглифы, и один повторялся трижды. Он сел на перевёрнутое ведро, положил папку на колено и вынул у меня удила.
— Сегодня можно словами.
Объяснял он ровно, глядя в папку, — так объясняют, во что обойдётся перековка.
— Это от тех, кто был во вторник. У них концерн. Молоко, мясо, корма, конские заводы. И лаборатория, про которую не пишут на сайте. — Он перевернул страницу: схема в разрезе, стрелки, цифры. — Шесть лет они делают протокол. На лошадях. Выращивают заново то, что в теле сломано, — на каркасе, из клеток. Клетки берут у здоровой лошади, растят на каркасе и вшивают. Потом месяцами колют, чтобы тело не отторгло чужое. После этого живут и работают. Бегут дольше. Сердце другое, кровь другая.
— При чём тут я?
— На людях протокол не делали. А им нужно на людях: на людях деньги. Им нужна женщина. Молодая, здоровая во всём остальном. У которой сломано то, что они умеют чинить. — Он не поднимал глаз. — Которая рожала и больше не может.
Я молчала. В деннике пахло пихтой и мокрым сеном, за стеной переступали кобылы.
— Вы видели, — сказала я. — Шрам.
— С первого раза.
— И молчали.
— Вы не говорили. Я не спрашивал.
— Что со мной будет?
— Клетки будут от Алтын. — Он кивнул на стену, за которой стояла золотая кобыла, лучшая на заводе. — Ты станешь отчасти ею. Не снаружи — изнутри. Снаружи немного: бёдра, грудь, волосы. Выносливость — её. В бумагах это называется частичной конверсией.