Я не ответила. Я разделась — сама, при свете, первый раз в жизни при свете. Пуговицы на кофте, молния на юбке. Застёжка лифчика заела, и я засмеялась — коротко, от страха. Он подождал, пока я справлюсь, и помогать не стал. Бельё у меня было телесного цвета, то есть никакого. Я сложила его на стул — стул здесь тоже был один, — выпрямилась и опустила руки.
Он смотрел, не касаясь. В Его взгляде не было того, чего я боялась больше всего, — оценки. Была голодная нежность.
— Тогда ложись, — сказал Он.
Это не было сном. И не было явью. Он держал меня за руку, когда всё началось.
Свет зажёгся внутри. Я видела его сквозь кожу — так видно фонарик, если зажать его в кулаке: розовые края пальцев, тёмные тени косточек. В животе всходило солнце.
Я не кричала. Я пела. Я, которую на планёрках переспрашивали дважды, пела так, что было слышно, наверно, в лесу, — голос срывался на хрип, на стон, на смех сквозь слёзы, и мне не было стыдно ни за один звук.
Потом Он лёг рядом. Кожа у Него была прохладная, а я горела, и там, где мы соприкасались, — бедро к бедру, грудь к Его груди — мой жар уходил в Него и не возвращался. Пахло от Него холодом — так пахнет на балконе в январе, когда открываешь дверь: снегом и железом перил. Я уткнулась Ему в шею и дышала этим холодом, и колени у меня разошлись раньше, чем Он попросил, — я сама испугалась, какая я, оказывается, нетерпеливая.
Он входил в меня не торопясь, как входят в храм. Каждое движение отдавалось в позвоночнике — позвонок за позвонком, снизу вверх, и я считала их, сбивалась и начинала сначала. Я потянулась к Его губам. Он отвернул лицо и поцеловал меня в веко — в одно, потом в другое. «У них так не принято», — решила я и больше не тянулась.
Свет во мне понемногу гас, и в темноте у Него на плече проступили семь светящихся точек. Я пересчитала — я всегда пересчитываю. Ковш. Большая Медведица, которую с бабушкиного балкона я находила быстрее всех других созвездий. Я накрыла её ладонью, чтобы не потерять.
С каждым толчком внутри что-то сдвигалось — тяжёлое, неподъёмное — и сдвигалось легко. Таз расходился. В груди набиралось тепло, до краёв. Страха не было. Я лежала и разрешала.
* * *
Утром Его не было. Я вышла на крыльцо босиком, накинув кофту. На траве лежал иней, на яблоне сидела ворона. Тело было лёгкое и чужое, как после высокой температуры. Я села на ту ступеньку, которая ещё держала, и смеялась, пока не заледенели ступни.
Потом были другие ночи. Он приходил с темнотой, и каждую ночь я узнавала о себе что-нибудь, чего не знала тридцать четыре года: что я смеюсь, когда мне хорошо; что у меня чувствительная поясница; что я умею просить — и даже не краснею.
Одна ночь была январская, с таким морозом, что в стенах трещали брёвна. Я сама вытащила Его на крыльцо — показать Ковш. Накинула тулуп, оставшийся от прежних хозяев, — он пах нафталином и чужим табаком, — и босиком встала на доски. Ковш висел над полем весь, до последней звезды.
— Вот, — сказала я. — Отсюда видно лучше, чем с балкона.
Он смотрел не на небо, а на меня.
Я расстелила тулуп на досках и потянула Его вниз. Сама. Доски были ледяные, Его кожа — прохладная, а я горела так, что от