Тело восстановилось быстро — слишком быстро. Но не таким, каким было раньше.
После того как первый ушёл, во мне стало пусто, как в квартире после переезда: голые стены и эхо от каждого шага. Я лежала и слушала это эхо. Мне хотелось, чтобы пустоту заняли. Чем угодно. Им.
Через неделю Его пальцы прошли по животу — ещё не опавшему, мягкому. Я вздрогнула: кожа отзывалась на каждое касание болью, растяжки саднили, низ живота тянуло.
«Ты боишься?» — прозвучало прямо у меня в голове.
Боялась ли я? Да. Но иначе, чем раньше. Раньше я боялась, что со мной никогда ничего не случится. Теперь — что случится слишком много.
Его ладони легли мне на грудь — осторожно, робко, — и я застонала: молоко выступило сразу, густое, и тонкая ночная рубашка промокла насквозь. Он провёл пальцем по соску и поднёс палец к моим губам. Я попробовала. Молоко было тёплое, а на вкус — холодное: пресное, с металлом, как снег, который в детстве слизываешь с варежки. Так пахло от Него в первую ночь.
— Я не могу... так скоро... — Голос у меня сел.
Он остановился. Убрал руки и ждал — так же, как ждал у моей двери, пока ключ не попадёт в скважину. Не уговаривал. Он мог встать и уйти — так я прочла Его спокойствие, ровное дыхание, неподвижные руки. Его рук не было на мне минуту, может быть, две. Эти две минуты оказались страшнее родов: дом снова становился пустым.
Я сама взяла Его за запястье и вернула руку туда, где она была.
— Не надо осторожно, — сказала я.
Осторожно со мной обращались всю жизнь — как с мебелью, которую боятся поцарапать.
Он вошёл резко, почти жестоко. Я вскрикнула. Измученное тело принимало Его с болью, и боль была настоящая, и наслаждение было настоящее, и они не мешали друг другу. Я держалась за Его плечи, за Ковш, и смотрела Ему в лицо — впервые не отводя глаз, — пока лицо не поплыло от слёз. Слёзы текли сами, в уши, на подушку. И тогда, на самом дне, под Его тяжестью, внутри что-то шевельнулось — едва-едва, как рыбка в банке поворачивается боком.
— Нет... так скоро... не может быть...
Я замерла. Во рту пересохло, сердце колотилось о рёбра, и я не могла бы сказать, ужас это или восторг: симптомы у них одинаковые.
Потом Он пил моё молоко, припав к груди, как младенец, а я гладила Его волосы, слишком гладкие и прохладные. Молоко приходило для того, кто ушёл. Пил его тот, кто остался. Я старалась об этом не думать.
Он поднял голову. Губы у Него блестели.
— Ты создана для этого, — сказал Он.
Тогда я услышала в этом признание. В Его глазах было то, что я так отчаянно хотела принять за любовь. Ладонь легла мне на живот — туда, где уже начинался следующий.
Я закрыла глаза. Через несколько месяцев мне предстояло рожать снова. И снова. Эта мысль пугала. Но грудь уже тяжелела к новому кормлению, и тело решало за меня быстрее, чем я успевала испугаться.
* * *
Второй ушёл так же, на рассвете, в начале июня. Третий — в июле, днём, при солнце, и я впервые разглядела, как серебро, уходя, на миг рассыпается радугой. В блокноте прибавлялись строчки. Махала я каждому.
К августу грудь стала такой тяжёлой, что лежать на боку я могла, только подложив под неё полотенце, сложенное втрое. Сама повернуться уже не могла: просила, и Он поворачивал. Живот снова рос, хотя прошлые роды были всего три недели назад. В саду падали яблоки, и я слышала