Она включила телефон, и свет экрана упал на её лицо, и я видел тень её ресниц на щеке, и мне хотелось встать и уйти, и не вставать, и остаться, и я остался в кресле и делал вид, что листаю ленту.
Время шло. Она смотрела что-то — без звука, с субтитрами. Я сидел. В номере было тихо: кондиционер, её дыхание, далёкий шум дороги за окном. Её ноги лежали на кровати, и я смотрел на них, и отводил взгляд, и снова смотрел.
— Я хочу спать, — сказала она. — Ты не против, если мы ляжем?
Она потянулась, майка задралась чуть выше, и я бегло увидел полоску живота. Сразу отвёл взгляд.
— Нет, — я сказал. — Конечно.
Она забралась под одеяло — со своей стороны, повернулась на бок, к своему столику. Выключила свет со своей стороны. Я выключил основной — настенный, у двери. Осталась только моя прикроватная лампа — тёплая, желтоватая, на столике рядом со мной.
Я лёг. Одеяло — между нами, но не разделённое, не как два разных — одно, общее, и я чувствовал, как матрас прогибался под её весом, и как она устраивалась, и как одеяло шевелилось, пока она находила положение.
Между нами было — двадцать сантиметров? Тридцать? Расстояние, которое можно преодолеть одним движением, одним поворотом.
Я лежал на спине. Смотрел в потолок. Слушал.
Её дыхание становилось ровнее. Она засыпала. Снова как в самолёте. Только тогда были таблетки, от которых она проваливалась глубоко. Сейчас таблеток не было. Только вино. Она засыпала сама, и в любой момент могла проснуться — от любого звука, от любого прикосновения.
И никого больше не было. Только мы. В номере, в чужом городе, ночью.
Эта мысль — одновременно — пугала и возбуждала. Сильнее, чем в самолёте. В самолёте были пассажиры, стюардессы, шум, полумрак — анонимность, толпа. Здесь — никого. Тишина. Одна дверь, один замок, одна кровать.
Я лежал и слушал, как она дышит, и считал вдохи — её, не свои — и её дыхание замедлялось, и я ждал.
Минуты шли. Десять, может — пятнадцать. Может, двадцать. Я не знал. Телефон лежал на столике, но я не проверял. Я лежал и слушал и ждал, пока её дыхание не станет таким, которое бывает только во сне — ровное, беззвучное, с едва заметным удлинением выдоха.
Оно стало таким.
Я повернулся на бок. Медленно, по миллиметру, стараясь не сдвинуть матрас, не скрипнуть. Лёг лицом к ней.
Она спала спиной ко мне. Затылок, шея, линия плеча под одеялом. Волосы — мягкие, высохшие, пахнущие шампунем — разложены по подушке. Одеяло обрисовывало фигуру — талию, бёдра, изгиб. Я смотрел, и в горле стояло что-то тяжёлое, тёплое, и сердце стучало — медленно, гулко, как в пустом зале.
Я поднял руку. Медленно. Над одеялом, над пространством между нами. Подержал — в воздухе, не касаясь. Потом — опустил. На её бок. Поверх одеяла.
Она не шевельнулась. Дыхание — ровное.
Моя ладонь лежала на её боку, и я чувствовал ее тело — сквозь одеяло, сквозь ткань, — и это было почти как в самолёте, но ближе, реальнее, без полумрака и гула двигателей, без седативных таблеток. Просто — ночь, отель, кровать, и моя ладонь на её боку.
Я сдвинул одеяло. Осторожно, на несколько сантиметров — вниз, открывая спину и бок. Майка — светлая, тонкая — лежала на коже, и под ней — тело, и я знал, каково это, трогать его, и помнил, и хотел снова.
Ладонь — на грудь сбоку. Через ткань майки. Мягко, невесомо. Я почувствовал, как сосок проступает через ткань — маленький, упругий — и сердце