сказала она однажды, грязь только размазывают. Я остановился в дверях кабинета.
Она стояла на четвереньках спиной ко мне, и юбка натягивалась при каждом движении — вперёд, назад, вперёд, — а под юбкой, по четвёртому пункту, не было ничего. Я смотрел, как поднимается и опускается её зад в такт тряпке, как ходят под тканью лопатки, как на щиколотке, над пяткой, ездит тонкая цепочка, которую я раньше не замечал. Пахло мокрым деревом и лимонным средством для пола.
Она знала, что я смотрю. Не обернулась. Только тряпка пошла медленнее.
— Угол, — сказал я.
Она посмотрела, куда я показывал: угол у плинтуса, за стойкой для зонтов. Чистый. Я это видел, и она это видела. Она переползла туда на коленях и протёрла угол.
Я не ушёл.
Она протёрла ещё раз — дольше, тщательнее, прижимаясь щекой к самому полу, чтобы достать до щели под стойкой. К десятой секунде её дыхание сбилось. К двадцатой она перестала тереть и замерла на четвереньках с тряпкой в руке, глядя в чистый угол. Ждала.
Ремнём я её к тому времени бил уже не раз. Но над ремнём она так не дышала. Удар приходит и заканчивается. Чистый угол, который велено мыть, не заканчивается ничем, кроме моего слова.
— Достаточно, — сказал я и ушёл в кабинет.
Тряпка за дверью долго молчала. Потом зашуршала снова — ровно, спокойно, без прежнего веса.
Я сел за стол и обнаружил, что держу руки в карманах. Достал. Положил на клавиатуру. Ничего не напечатал.
В субботу я положил перед ней на кровать то, что купил накануне: латекс, ничего сложного — чёрное, тонкое, пахнущее новой резиной и тальком.
Она взяла вещь в руки. Долго смотрела. Растянула пальцами край — латекс скрипнул. Потом положила обратно.
— Нет.
Без объяснений. Без извинений. Я ждал. Она не добавила ничего.
— Понял, — сказал я.
Она подняла глаза — быстро, на долю секунды. Проверила. Увидела, что я не злюсь, и её отпустило: руки, сцепленные за спиной, разошлись.
Второе правило с того листка работало. Она это знала. Теперь знал и я.
Ремень я в тот вечер не взял. Убрал латекс в пакет и сказал:
— Раздевайся. На колени, у стены. Лицом к ней. Руки за спину.
Она разделась и встала на колени у стены, лицом к обоям. Я сел в кресло в том же углу и открыл ноутбук. Читал что-то — неважно что. Она стояла.
Первые десять минут — тишина. Ровная. Она не шевелилась. Спина прямая, лопатки не сведены — осанку она держала нарочно ровно, потому что только это и оставалось в её власти. Капля пота поползла по позвоночнику — от лопаток вниз, к пояснице, — и она не могла её стереть. Не шевелилась. Кожа на затылке стягивалась от невидимого взгляда, как перед ударом. Запах пота в комнате стал гуще, острее. Я слышал, как она ловит звуки — каждый щелчок клавиш, шорох моей рубашки, когда я сменил позу. Наверное, каждый казался ей сигналом — ничего не значащим и невыносимо важным. Белая кожа на спине пошла красными пятнами — я уже знал этот признак. Возбуждение росло без единого прикосновения: от моего присутствия, от звука моего дыхания за её спиной. Я смотрел в экран и каждую секунду думал о том, что она здесь, у стены, неподвижная, потому что я так сказал.
Ещё через несколько минут её пальцы за спиной медленно переплелись и сжались. Я не говорил ничего. Хватало того, что я здесь. Это давило похлеще порки. Наконец я сказал: «Встань». Она ответила «да» — и голос сорвался в фальцет.