За два месяца она не попросила у меня ничего. Ни выходного, ни денег, ни телефона поновее.
— Проси.
— В субботу. — Она сглотнула. — Не ремнём. Рукой.
— Почему?
Она посмотрела мне в глаза — впервые за вечер.
— Ремень — можно купить.
И сразу опустила взгляд — уронила что-то и не стала поднимать.
Я ответил не сразу. Просьба. Первая — и ко мне, а не к договору. А первого числа на её счёт ушли деньги. Как отличить просьбу от услуги, когда за услугу заплачено? Может, она просит, потому что хочет. Может, потому что решила, что этого хочу я, а угадывать, чего я хочу, — её работа. «Работает», — сказал я Сергею. Она слышала.
— Посмотрим, — сказал я.
Она кивнула и ушла. Отпустило её не сразу: уже в коридоре — я видел через приоткрытую дверь — она на ходу расплела пальцы.
В субботу я не взял ремень.
Сел на край кровати, расстегнул манжеты и закатал рукава до локтя. Она смотрела, как я это делаю, и я видел, как она сглотнула.
— Иди сюда.
Она подошла. Я взял её за запястье и уложил к себе на колени — животом поперёк бёдер, головой к подушке. Так близко она ещё не была. Ремень держит дистанцию в длину руки и ещё в длину ремня. Здесь не было никакой: её живот лежал у меня на коленях, и сквозь ткань брюк я чувствовал, как часто она дышит.
Ладонь у меня была холодная: перед этим я долго держал стакан с ледяной водой. Я положил её ей на ягодицу, и кожа под рукой стянулась мурашками от поясницы до бедра.
Первый шлепок я дал вполсилы. Звук получился домашний, смешной — так шлёпают по тесту. Она хмыкнула в подушку. Второй — сильнее. На белой коже проступил отпечаток — четыре пальца и ладонь, сначала бледный, потом розовый, с чёткими краями, как печать на документе. Третий я положил рядом. Четвёртый — поверх первого.
Рука нагревалась вместе с ней. Этого не было в книгах, и этого не бывает с ремнём: ладонь, которая бьёт, болит тоже. К двадцатому удару горела и моя рука, и её кожа, и я уже не мог сказать, где чей жар. Отпечатки слились в одно сплошное красное поле, горячее и сухое; потом сухость ушла, и под ладонью стало влажно и скользко. В комнате пахло её кожей — солоновато, остро. Она перестала хмыкать. Пальцы её ног упирались в ковёр и разжимались, упирались и разжимались. Угадывать мне не приходилось ничего: она лежала на мне, и каждый её вдох я чувствовал собственным телом.
Между шлепками я не убирал руку. Оставлял ладонь там, куда только что ударил, — тяжело, неподвижно — и ждал, пока жар под ней дойдёт до самого дна. Тогда она выдыхала. Тогда я бил снова.
На тридцатом она тонко заскулила сквозь зубы. Я остановился.
— Посмотри на меня.
Она повернула голову. Ресницы мокрые, щека в красных складках от покрывала, рот приоткрыт.
— Ты сейчас похожа на использованную вещь, — сказал я спокойно. — И тебе это нравится.
Зрачки у неё расширились и съели голубое. Она не ответила.
— Скажи.
Тишина. Я видел, как она пытается, и как ей стыдно, и как стыд держит слово за зубами. Она отвернулась было к подушке, и я сказал ещё раз, тише:
— Посмотри на меня. Скажи.
Она посмотрела.
— Да.
Это «да» обошлось ей дороже тридцати шлепков. Я видел, во сколько: она выговорила его и закрыла глаза, как после подъёма в гору.
Я положил руку ей между ног. Она была мокрой — давно, задолго до слова, и, наверное, стыдилась и