две недели он позвонил снова — на этот раз хотел встретиться не у офиса. Бар на Лексингтон. Тихое место, кожаные диваны, освещение для людей, которые не хотят, чтобы на них глазели. Он уже сидел. Виски нетронутое — хотел быть трезвым.
— Я инвестировал в неё, — сказал он, как только я сел. Без предисловий. — Не только деньги. Время. Себя. Она знает, кто дал ей возможность выехать из Румынии. Кто переводил деньги её матери, когда она сама забывала. Кто возил к врачу.
— Ты говоришь о ней как о проекте.
— Я говорю о ней как о человеке, которому я помог. — Он поднял взгляд. В нём не было злобы — только убеждённость. Самая неприятная разновидность убеждённости: искренняя. — Ты думаешь, что понял её. Все так думают. Сначала.
— И что потом?
— Потом понимают, что она позволяла им так думать. Пока ей нужно.
Я смотрел на него. На хороший пиджак, на усталость под глазами, которую умелый человек прячет, но не до конца.
— Ты влюбился в неё, — сказал я.
Долгая пауза.
— Я в неё инвестировал, — повторил он. — Это другое. Она много лет была со мной. Я не трогал её без причины. Соблюдал условия. Я думал, что это что-то значит.
— Для неё?
— Для нас обоих.
Он взял виски, но пить не стал.
— Я отдал её не потому, что устал. — Он смотрел в бокал. — Она переросла наш контракт. Ей нужно было больше, чем я мог. Или хотел. Я понял это раньше неё.
Наконец он поднял взгляд. В нём было то, что я узнал не сразу: то, из чего потом вырастает злость.
— Думаешь, это великодушие? Нет. Я знал, что ты её удержишь. И знал, что она не забудет, кто вытащил её со дна. Это не кончается вместе с контрактом. — Он смотрел мне прямо в глаза. — Я её не потерял, Миша. Я выбрал, кому отдать. Это разные вещи.
— Контракты, которые ты заключал, — сказал я, — все были добровольными?
Он ответил не сразу.
— Все законные.
— Это не то же самое, что я спросил.
— А ты? — Он впервые за вечер улыбнулся. — Ты её тоже купил, Миша. Просто чек у тебя был больше.
Я промолчал. Улыбка у него ушла, лицо снова стало жёстким — с таким спокойствием живут люди, которых не переспрашивают.
— У меня есть материалы, — сказал он ровно. — О твоих делах до того, как ты стал приличным. О людях, которые тебе помогали. О вопросах, которые не принято решать официально. Если понадобится — они окажутся там, где нужно.
Он замолчал. Смотрел прямо на меня.
— Ты понимаешь, о чём я.
Я понимал.
— И если ты решишь, что контракт с ней тебя больше не устраивает, — она возвращается ко мне. Это не обсуждается.
Виза у неё была рабочая, на моё имя. Кончится контракт — кончится и виза, и дорога у неё останется одна: к тому, кто её привёз. Мирча знал это лучше меня.
Он встал. Надел пальто — медленно, как человек, подводящий черту.
— Она моя, Миша. В каком-то смысле — всегда.
Когда мы прощались, Мирча задержал рукопожатие на секунду дольше, чем нужно.
— Береги её, Миша, — сказал он.
Нормальные слова. Правильные.
Только сказаны они были тем голосом, каким в девяностые предупреждали не о том, что человека надо беречь, а о том, что за ним числится должок.
Он ушёл. Я остался с нетронутым виски и ощущением, которому трудно найти имя: так ступают на лёд, не зная, держит ли.
По дороге домой оно возвращалось несколько раз. Я его отгонял.