поднималось неудобное — нежность. К ней я готов не был. Она становилась мягче под ладонью, и шея её понемногу клонилась вперёд: держать голову прямо больше не было сил.
— Всё, — сказал я тихо.
Она долго лежала тихо. Когда я сел рядом на край кровати и положил ладонь ей между лопаток, она сказала, не поворачиваясь:
— Иногда я себя пугаюсь.
— Почему?
Она ответила не сразу.
— Раньше мне было нужно это. — Она не уточнила, что «это». — Теперь мне нужно, чтобы это делал ты. Так хуже.
Я накрыл её халатом. Смотрел на мокрые ресницы, на горячую шею, на пальцы, которые понемногу разжимались. Хотелось держать руку у неё на голове и не убирать. Хотелось, чтобы она не уходила. Я не знал, что делать с этим желанием, и сидел тихо.
Тогда я и решил: чувства — игра без правил, а мне нужна система. Без исключений, без вспышек, неотвратимая, как программа. Решение показалось мне очень разумным.
Глава 10. Наказания
Жёсткость — это не громкий голос. И не ремень. К этому выводу я пришёл недели через две после того, как решил жить по системе.
Система работала так: нарушение — ремень. Опоздала после землячества — ремень. Полдня в магазинах вместо списка — ремень. Результат не сходился, и сопротивление было ни при чём: после наказания она становилась спокойнее, мягче, чуть ли не благодарной. Для мазохистки с её опытом ремень был наградой с небольшой отсрочкой. Я платил ей за нарушения её же валютой.
Понял я это по пустяку.
Однажды в десять она не постучала. Я подождал до четверти одиннадцатого и пошёл сам. Она была у себя, раскладывала новые вещи — очередная покупка после клуба. Ничего вызывающего. Обычная дорогая одежда.
Она увидела меня и сразу поняла.
— Я собиралась прийти через минуту, — сказала она.
Я посмотрел на аккуратно развешанные платья, потом на неё — и понял: боли она не боится. Она боится потерять своё место.
В тот вечер я не повысил голос и не тронул ремня. Я сказал:
— Сними ошейник.
Она замерла. Впервые за всё время — по-настоящему, без игры. Как человек, у которого ушла из-под ног опора.
— На сколько? — спросила она тихо.
— Пока я не решу.
Она медленно расстегнула пряжку и положила ошейник на тумбочку. Я забрал его и ушёл в кабинет.
Три дня я оставался безупречно вежлив и холоден. Игнорировать её я не стал — это была бы истерика, а не дисциплина. Я отвечал на вопросы, обсуждал покупки для дома, благодарил за ужин — тем тоном, каким благодарят официанта. Тепло ушло из каждого слова.
Она почувствовала это к вечеру первого дня. На второй стала заметно тише. Несколько раз я видел, как её пальцы поднимаются к горлу — поправить то, чего там не было, — и опускаются ни с чем.
На вторую ночь она пришла сама. Не в десять — за полночь. Постучала один раз, вошла, не дождавшись «войди», и опустилась на колени у порога.
— Накажи, — сказала она. — Ремнём. Сколько хочешь. Только не так.
Руки на коленях у неё дрожали. Подбородок был поднят, а глаза — нет. Так не просят. Так откупаются.
— Нет, — сказал я. — Ты сейчас не хочешь. Ты боишься.
Она подняла глаза — впервые за два дня.
— Иди спать.
«Хорошо» я не сказал. Она поняла и это.
На третий день она почти не смотрела мне в глаза. Мне эти дни давались труднее, чем я думал. Дом был прежним, еда стояла вовремя, слова звучали вежливо — но всякий раз, когда я слышал её шаги в коридоре и не оборачивался, в груди отдавалось. Игрой это