Эля резко развернулась перед ним — Боков чуть не снес ее, — и смотрела на него, нервная, запыхавшаяся. Боков и сам сопел как шарпей.
–– И что нам делать? — спросила она.
— Не знаю.
— Вы же педагог!
— Я уже не педагог, — говорил Боков через силу. — С тобой я не педагог. Я не могу быть педагогом. Ты что, не видишь?
И снова они целовались — хрен знает, кто первый начал, похоже, что оба, — на этот раз до зубов и до глотки, до пролизывания друг друга насквозь. Никто еще не был тут, в этом нецелованном рту, как-то понимал Боков, — никто не лизал это нёбо и эти зубки, не сплетался с этим языком, не сосал эту губу, как голодное порося. Я первый. А впрочем, пофиг. И нырял еще глубже в Элю, поедая ее заживо. Флейтисты хорошо целуются, вертелось в мыслях, губы-то тренированные...
— Давай поедем куда-то, — сказал он, когда пришлось сделать паузу. Обслюнявленное лицо горело.
— Куда?
— К тебе или ко мне.
— Я в общаге.
— Значит, ко мне.
— А... там что будет? — спросила Эля чужим голосом.
— Все будет, — подтвердил Боков. Потому что уже было нельзя вилять. — Не хочешь — не надо, я же не заста...
— Я поеду, — губы чмокнули его в шею, рыхлые, горячие. — Поеду. Поехали!
И они поехали. На яндексе, по пробкам, в гнетущем молчании, сцепившись руками, как умирающие. Не целовались — при водителе-то, — не смотрели друг на друга, только пожимали руки — то она ему, то он ей, то оба сразу. Боков старался не думать, что вот сейчас, совсем скоро он...
— Ты ведь никогда не делала это? — спросил он в прихожей. И тут же пустился в оправдания: — Не думай, для меня это никакого значения не имеет, я спрашиваю только потому, что...
— Нет, — качнулись кудри. — Только целовалась... не так сильно...
— Флейтисты хорошо целуются, — пыхтел Боков, расстегивая Элину куртку. — Давай уговор, ладно? Если вдруг что-то будет не по тебе — сразу же мне об этом и говори. Ничего не стесняйся. Пожалуйста. Ладно? Ладно? — вопрошал он, добыв из-под блузки полушария в лифчике. Окаменевшая Эля косила туда глаза.
— Угу, — обреченно кивнула она.
И Боков потянул с нее лифчик, как в прорубь упал.
— Ножки, — бормотал он, щекоча губами едва заметный пушок над щиколоткой. — Нежные такие.
Ножки шевелили пальцами. Общаются, умилялся Боков. И вся Тауриэль, юная, голая, неописуемо роскошная каждой ложбинкой своего шелкового тела, сопела под его ласками, подставляясь и жмуря влажные глаза.
Только что он выхолостился в нее до капли, до лиловой пустоты в голове. Время подвисло, а он дышал и слушал ее дыхание. И думал, как же так. По всем канонам все было просто ужас: завалил, вломился с бухты-барахты — и долбил, долбил с двух сторон, языком и хером, пока не продолбил до синих молний в глазах. Хоть бы настроил ее, казанова, чуть не плакал Боков со стыда — и покаянно облизывал, облизывал очумевшую Элю, как голодный кот.
Потом вдруг понял: “ей это нравится”.
Она гнулась голой зверюгой на кровати. Казалось, что нагота ее светится матовым светом, как Ивэйн из сказки про звездную пыль. Каждая часть Элиного тела вызывала острое желание нырнуть в медовую плоть и растаять там без остатка; Боков так и делал, а Эля скулила и металась перед ним, хныкала, шевелила пальчиками, неуклюже трогала его за голову, пытаясь погладить...