так, как он думал: густые, не знавшие бритвы, жесткие и стыдные до озноба. Нельзя сюда смотреть, кричали они, нельзя, табу!
— Пися, — сказал Боков. — Здравствуй, пися. Как поживаешь?
Эля не выдержала — хрюкнула.
— Любишь целоваться? — вопрошал он у писи. — Любишь вот так?
И влизался в шерстяные створки с железным привкусом крови. Откуда-то слышалось протестующее “неее”, но он, игнорируя уговор, вскрывал Элю требовательными лизками, пока та не распахнулась перед ним как надо. Аааа, — рычал Боков мысленно (а может, и вслух), чувствуя ту же волну, которая несла его в Бахе.
— Ааааа! — танцевали Элины бедра, сжав его, чтоб не сбежал. Лезу в нее, как малыш обратно в маму, вертелась кретинская мысль.
— Вот и поймешь, — то ли говорил, то ли думал Боков, — на своей шкуре поймешь, что такое техника атаки, — и жалил, жалил ее языком до писка, до выгнутой, как от электрошока, спины.
Но еще были груди.
Большие нецелованные сокровища его подопечной, которая успела стать женщиной, но так и не знала, каково это, когда тебя сосут. И Боков не знал, каково, когда такая неописуемая роскошь у тебя во рту. Никогда еще он не делал так — не бросал никого в полушаге от оргазма, — но теперь чувствовал какую-то необыкновенную власть над Элиным телом. Ничего, ничего, — думал или говорил он ей, — потерпишь, — и лез выше. Туда, к ним.
Это чудо, казалось, кто-то надул изнутри. Оно растеклось по телу, но все равно дыбилось кверху, царапая взгляд. Эля вопросительно застыла: ее мучитель медлил, любуясь самыми роскошными сосками во Вселенной. Конусы, умилялся он; не пуговки и не бабские дойки с ореолами, — пухлые живые вулканы, набухшие, как его стояк, давно готовый ко второму бою. Жуть как хотелось заглотить их и высосать до капли, до болючей соли на языке...
— Мягкая атака — это у нас техника губ, — бормотал он, подминая рукой, чтобы побольше влезло в рот, — а резкая — это... это уже техника языка, — и наяривал стаккато на правом соске, а левый жамкал пальцами, как комок пластилина, чуя темный телесный ужас, подступающий к легким. Сейчас она умрет, — кричал в нем кто-то, — хоть и не насовсем, но почти, — и Боков мучил, мучил ее, нагоняя волну, и вот Эля взбрыкнула ногами, а он уже лез туда, где она умирала, и вытался вставиться на скаку, и вставился с третьего раза, и брыкучие ножки обхватили его, вжимая поглубже, и бедра подбросили к потолку, и удивленный крик ввинтился в уши...
— Я видела его, — выдохнула она, когда смогла говорить.
— Кого?
— Свет Эйрендиля.
Боков приподнялся, глядя на нее.
— Эарендиля, — поправил он. — Венеры по-эльфийски. А ну-ка, — попросил он у прозрачных глаз, — а ну-ка поподробнее.
— Мне папа говорил, — шептали малиновые, как в помаде, губы, — что эльфы видят его в высшие минуты. Ну, он был толкинист, помните? И я понимала, что это сказка, но и немножко верила, знаете, как все дети, наверно, верят. И вот...
— Я тоже видел его, — сказал Боков. — В тебе.
Или подумал.
Или...
Проснулся он от шизоидного ощущения, будто в доме кто-то есть.
Ну конечно, хмыкнул Боков. Ну конечно, есть. Вот оно, мое чудо, сопит под боком, трогает меня ножкой. Настоящее, не приснилось, слава Эарендилю и всем звездам...
Нет. Не только она. Кто-то еще.
Боков ощутил это какой-то тайной железой, которой вообще-то не бывает у людей, но вот у него была: что за стеной кто-то стоит и пялится на него, Бокова, прямо