он тихо, голос хриплый, — это что ж там у вас было?..
Мария замерла, лицо вспыхнуло жаром, хотела пройти мимо, но он шагнул ближе, схватил за руку. Пальцы горячие, сильные, как у отца, только молодые.
— Погоди, — сказал он, глаза его скользнули по её платью, по расстёгнутому вороту, где грудь ещё не до конца заправлена, сосок проглядывал тёмный, набухший.
Она подняла на него глаза, полные слёз и стыда, и выдохнула дрожащим голосом:
— Сынок, ты понимаешь, это всё ради нас, ради тебя. У него столько всего... и он не вечен.
Арсений нахмурился, отпустил руку, но не отступил. Стоял близко, от него пахло потом и водкой, тело молодое, крепкое, напряжённое.
— Ты ему веришь? — спросил он, голос низкий, злой. — Он же скользкий, как уж! Обманет и ничего не даст, а тебя использует, как ту соседку свою. Может, я с ним поговорю, а? Чтоб от тебя отстал, бумаги подписал и всё.
Мария покачала головой, схватила его за рукав, пальцы вцепились в ткань:
— Ты только не лезь в это всё. Потерпи, дорогой, я сама от этого не в восторге! Он посмотрел на неё долго, глаза в глаза. В них было и жалость, и злость, и что-то ещё, тёмное, мужское, что она видела в отцовских глазах. Потом кивнул криво, отвернулся и пошёл наверх, тяжёлыми шагами по лестнице. Мария осталась в коридоре, прислонившись к стене, руки дрожали, между ног всё пульсировало, а слёзы жгли глаза — от стыда, от страха, от того, что паутина затягивала глубже: отец, сын, деньги... И тело, которое уже не слушалось её, просило своего, запретного. Она пошла на кухню, налила графин воды отцу, но в голове крутилось: "Не вечен... Ради тебя..." И знала, что сын прав — скользкий, обманет, но уйти уже не могла. Не хотела, может быть...
На следующий день, ближе к полудню, жара стояла уже такая, что асфальт на дороге плавился, а куры в соседнем дворе жались в тени. Мария вышла во двор — повесить бельё на верёвку, простыни отцовские, тяжёлые, пахнущие мылом и ополаскивателем. Руки ещё помнили вчерашний вечер: как дрочила ему в ванной, как он мял груди, крутил соски, как кончал, брызгая спермой, а она дрожала от подобия оргазма... мысленного, но такого сильного, что ноги подкашивались. И тут из-за забора вынырнула соседка, тетя Люба. Та самая круглая, смешливая, с красными щеками и платком на голове. Она шла с корзиной яблок из своего сада. Бёдра перекатывались под цветастым платьем, грудь колыхалась тяжело. Глаза её, маленькие, заплывшие, сразу приковались к Марии, с добродушной улыбкой.
— Ой, Машенька, здравствуй, родимая! — крикнула она, подходя ближе. — Как дела-то у вас? Иван Федорыч как, полегче стало с ногой-то?
Мария кивнула, вешая простыню, стараясь не смотреть в глаза этой бабе — слишком живо помнила, как та намекала вчера...
Соседка поставила корзину, вытерла пот со лба подолом:
— Хорошо это, хорошо. А то лежал бедный, один как перст. Ты молодец, что приехала, ухаживаешь. Я вот яблок принесла, свежие, антоновка, сладкая. Отнеси ему, порадуется. И борща вчера сварила, тётка твоя Анна, просила передать. Но я сама занесу, раз уж здесь...
Они поговорили ещё о быте — о ценах на корма для свиней, о том, как работники на ферме лентяйничают, о жаре этой, что всё сушит, о соседях, кто дом достроил, а кто корову продал. Тетя Люба тараторила, как всегда, громко и весело, а Мария кивала, улыбалась через силу. Но внутри всё холодело — знала,