спиной его голос всё хрипел: "Подумай, дочка. Дом, ферма... Всё твоё будет! Всё отпишу тебе". И она знала: не уедет. Пока не уедет. Потому что деньги, потому что Арсению надо, потому что одна она, пустопорожняя, как он сказал. И потому что тело, старое, уставшее тело, уже начало предавать её, вспоминая то, чего никогда не было по-настоящему...
Мария лежала в темноте, на этой широкой, чужой кровати, и сон всё не шёл — то ли от жары, что стояла даже ночью, то ли от голосов, что затихли наконец в зале. То ли от того, что тело её помнило прикосновения отцовской руки к ляжке, горячие, настойчивые. А потом воспоминания полезли, как черви из-под земли после дождя. Старые, гнилые, те, что она всю жизнь пыталась зарыть поглубже... Это было в городе, вскоре после того, как она приехала из села: молодая, глупая, с разбитыми надеждами на вуз. Подружилась на работе с одной девкой, Веркой - бойкой, языкастой, что вечно таскала её по компаниям: "Машка, не сиди в общаге, как монашка, пойдём, познакомлю с нормальными парнями!" И вот поддалась она уговорам, пошла в гости в незнакомую квартиру — хрущёвку на окраине, с обшарпанными стенами и запахом жареной картошки в подъезде. Компания была шумная, чужая — человек десять. Парни и девки из каких-то ПТУ, бутылки на столе, магнитофон орал "Ласковый май", дым стоял коромыслом. Мария хотела сразу уйти — села в углу, тихая, в своём скромном платьице. Не пила ничего, только сок из банки. Но Верка уговорила остаться: "Да посиди, дура, весело же! Никто тебя не съест!"
То один, то другой звали её потанцевать — она уступала, краснела, но вставала, кружилась под музыку. Руки их лежали на талии, а потом скользили ниже, хватали за зад, за грудь. Она вырывалась, отталкивала: "Не надо, ребята, не хочу", — а они смеялись, наливали ещё, атмосфера накалялась, как в бане перед паром. Все напивались, девки хихикали, парни матюгались громче, а потом подружка Верка исчезла — ушла с кем-то в кухню, и больше не появилась. Мария сидела, сжавшись в комок, а парни стали ходить в соседнюю комнату. По одному, по двое, с девками, выходили обратно, застегивая штаны, улыбаясь довольными рожами, волосы растрёпанные, губы в помаде. "А ты чего, филонишь?" — стали приставать к ней, обступили, руки потянулись. Особенно один смуглый, чернявый, похожий на армянина или азера, с густыми бровями и золотой цепурой на шее, глаза масленые, как у отца теперь. Насели на неё, силой заставили выпить полстакана водки, влили почти... Она закашлялась, задохнулась, слезы из глаз, а они засмеялись: "Ничего, огурцом закусывай!" Сунули солёный огурец в рот, она жевала, проглотила, а через десять минут замутило — голова закружилась, в животе огонь, ноги слабые. Пошла в туалет, еле дошла, стала на колени у унитаза, вырвало: - горько, водкой и желчью. А потом кто-то оказался рядом, дверь не заперла. Он вошёл, этот смуглый, штаны уже расстёгнуты. Сорвал с неё трусы — она вырывалась, закричала, но слабо. Комната кружилась, силы нет. Ударил по лицу, прижал к полу, коленом раздвинул ноги. Резкая боль пронзила её естество — как ножом, до крика, до слёз. Она рыдала, хваталась за крышку унитаза, молила: "Отпустите, пожалуйста, больно, не надо!" А он пыхтел, вбивался глубже, грубо, быстро... сколько это продолжалось — не помнит, может минуты, может вечность. Очнулась на полу, холодный кафель под спиной, без трусов, между ног кровь и что-то липкое, тело болело, как избитое. Кое-как встала, нашла трусы в углу, надела,