на нём — простая, но приготовленная старательно. Рассыпчатый, пропаренный рис, слегка сливочный на запах. И гуляш из нежного мяса, томлёный с луком и морковью в густом, чуть сладковатом соусе. В ином мире этот запах вызвал бы аппетит.
Эмили взяла миску, аккуратно вложила ложку в его дрожащую руку. Потом взяла миску себе.
Она подала пример сыну. Она жевала и глотала механически, не чувствуя вкуса еды, почти давясь. Сочетание риса с мясом было идеальным, но её язык и нёбо словно онемели. Единственное, что она ощущала — тяжесть, как будто она глотала мелкие камешки, которые опускались в сжатый спазмом желудок. Вкус, какой бы он ни был — пропал в пустоте между ужасом и отчаянием.
Том последовал за ней. Его движения были робкими. Он зачерпнул ложку, поднес ко рту. Рис был рассыпчатым, мясо — мягким и ароматным. Но и он не почувствовал ничего. Ни соли, ни сладости соуса, ни жирности мяса. Еда была безвкусной, как пепел. Он глотал её, потому что так сказала мама. Потому что ложка была в его руке. Потому что надо было выполнить то немногое, что ещё оставалось под их контролем.
Они ели молча — не потому что не хотели говорить, а потому что любые слова теперь казались бессмысленными в этой бетонной гробнице.
Когда миски опустели, они по очереди выпили по стакану густого, слегка терпкого компота — ещё одна «любезность» от Виктора. Эмили собрала посуду и вымыла под струей холодной воды. Она мыла её долго и тщательно, сама не зная, зачем — может, это была глупая попытка восстановить хоть крупицу контроля, а может, просто механическая привычка многих лет, заставлявшая содержать дом в чистоте. Вымытые миски и стаканы звонко звякнули, когда она аккуратно расставила их на подносе, — звук был до жути бытовым и неуместным в этом месте.
Они сидели и молчали после еды. Холодный свет люминесцентных ламп резал глаза и отбрасывал резкие тени на бетонные стены. Эмили машинально гладила сына по спине, чувствуя под пальцами каждый позвонок, каждый мускул, сведённый в постоянном напряжении. Её взгляд блуждал по камере, упираясь в стены, в кран — и наконец упал на матрас. На его потертой поверхности лежал триммер.
Чёрный, пластиковый, неприметный. Простой бытовой прибор. Но сейчас он казался самым чудовищным предметом в этой комнате. Хуже шокера. Хуже ножа. Потому что в нём заключалась не боль, а еще более страшная пытка.
Слова Виктора вертелись у неё в голове, как раскалённые угли. "Если завтра увижу хоть один волосок на твоём теле — твой сыночек получит шокером по яйцам... такого крика и таких конвульсий ты никогда в жизни не видела." И дальше — приговор: "...получит шокером по яйцам столько раз, сколько волосков я насчитаю."
Каждый волосок. Каждый. Эмили почти физически почувствовала это — не на своей коже, а на коже сына. Она представила сухой щелчок, судорожный изгиб его худого тела, немой крик, вырывающийся из его перекошенного рта. Раз. Потом ещё раз. И ещё, ещё, ещё... у нее потемнело в глазах.
Эмили посмотрела на Тома. Он сидел, поджав колени, уставившись в одну точку. Её взгляд скользнул по его телу — по бледной коже, испещрённой красными следами от ударов шокера. Она вспомнила, как он дергался на полу, как выгибался дугой, как его горло рвало хриплыми, нечеловеческими воплями. Каждый раз это было похоже на маленькую смерть.
Это была не просто угроза. Это было точное описание мучений. Медленных. Бесконечных. Её сына не просто будут бить током. Его будут пытать до тех пор, пока от него останется просто один содрогающийся кусок мяса. Пока