была ясность: это не обсуждается, это вводится в эксплуатацию.
— Надеюсь, ты понимаешь: это навсегда. Теперь каждый день вы должны будете ебаться не менее десяти раз. Если сделаете меньше десяти — я вставлю этот шокер в анус Тома и буду держать его там, пока его кишки не сварятся. Потом — тебе: в анус и в пизду.
Он не шутил. Не пригрозил. Просто проинформировал о последствиях.
— Сегодня же и начнём. Так что начинай считать со следующей ебли.
Он кивнул на них — на Эмили, всё ещё двигающуюся на члене сына, на Тома, прижатого к матрасу, с лицом, уже измазанным её смазкой, с членом, всё ещё твёрдым внутри неё, — и добавил, почти ласково, как наставник, отпускающий учеников на первую самостоятельную работу:
— Ну что ж. До вечера у вас план уже есть.
Дверь в бункер захлопнулась с глухим шипением гидравлики, и последний звук из внешнего мира — шаги Виктора — исчез. Осталась только тишина, пропитанная антисептиком, потом, спермой и страхом. Эмили продолжала подниматься и опускаться на члене сына — не потому что хотела, не потому что чувствовала — а потому что движение теперь было её единственной защитой от паники, её способом сказать: я ещё живу, он ещё жив, мы ещё выполняем.
Том посмотрел на потолок, на красную точку камеры, потом на мать и тихо спросил:
— Мам... он ушёл?
— Да, солнышко, ушёл, — ответила она, голос был ровным, но в нём уже не было прежней уверенности — только усталость, как после долгого бега.
Он смотрел на неё, пытаясь понять, что будет происходить дальше, и через секунду прошептал:
— Мам... десять раз... это... это каждый день?
Она кивнула, не переставая двигаться — вверх-вниз, вверх-вниз, член входил в неё до самого основания, выходил почти полностью, снова входил, матрас хлюпал под ними от смазки и остатков спермы.
— Да, каждый день. Пока нас не вытащат отсюда.
— А когда нас освободят? — спросил он, и в этом вопросе не было надежды — только проверка, словно он всё ещё пытался понять, есть ли вообще конец этому.
Эмили замедлила ритм, но не остановилась. Её руки легли на его плечи, пальцы впились в плоть — не больно, но крепко, как будто могла передать ему часть своей силы.
— Я не знаю точно, Том. Но пока мы живы — есть шанс. Дядя Марк не поверит в ту аварию. Он знает, что я не пью за рулём. Он потребует ДНК, экспертизу, и когда поймёт, что это фальшивка — начнёт искать по-настоящему. И тогда... Она не договорила. Не потому что забыла, а потому что не верила.
Где-то глубоко, она понимала: Виктор слишком хорош. Слишком подготовлен. Слишком спокоен. Такие люди не делают ошибок. Но она не сказала этого. Потому что пока он спрашивает, пока он жаждет ответа, он ещё не сломан.
— А почему ты сказала «десять»? — спросил он, и в его голосе не было обвинения, а была растерянность, как у ребёнка, который впервые понял, что мир — не такой, каким казался.
— Потому что меньше — он бы не принял, — объяснила она, продолжая двигаться, бёдра работали автоматически, но взгляд был на нём, только на нём. — Если бы я сказала пять — он бы ударил тебя шокером и сказал: Вы издеваетесь. А если бы я сказала двадцать — мы бы просто не выдержали. Устали бы. А если устанешь — не сможешь выполнить. А если не выполнишь — будет наказание. Десять — это то, что возможно. Что можно выполнить. И я буду следить. Чтобы ты успевал.