хорошего косметолога, который не переборщит с ботоксом». Ей было неинтересно — как Том учится, как Эмили справляется одна, как они живут. Ей интересно только одно — как она выглядит.
И в этой мысли — не злость. Не обида. Глубокий, ледяной страх. А вдруг они решат, что это слишком сложно? Что проще закрыть дело?
Она закрыла глаза.
И тут её накрыла новая волна — не страха, а стыда. Горячего, удушающего, сжимающего горло. Стыда от того, что её тело не просто подчинилось, а отозвалось диким, неконтролируемым наслаждением. От крика, который вырвался из самой глубины, от судорожных объятий, от того, как она сама направляла его губы к своей груди. Она не просто терпела — она кончила. Под собственным сыном. Эта мысль жгла изнутри, как расплавленный металл.
Но почти сразу, сквозь пелену стыда, пробилась другая, холодная и расчётливая. А Том? Он видел её крик, её конвульсии. И спросил, не причинил ли он ей боль. Если бы она зажалась, отвернулась, скрыла свою реакцию — он бы и вправду решил, что делает ей больно. И тогда страх причинить страдание матери парализовал бы его, сломал бы тот хрупкий, необходимый для выживания механизм. Её откровенность, её признание, что она кончила, пусть и чудовищное в своей сути, дало ему уверенность. Он — причина её удовольствия. И для того, чтобы выполнять эти чертовы десять раз в день, день за днём, ему нужно была именно это.
Она закрыла глаза. И заснула — даже не от усталости, а от перегрузки.
Глава 9. Фото
Сон был беспокойным, прерывистым, с картинками: красная машина на дне обрыва, Виктор с шокером в руке, Том с открытым ртом, полным спермы, и вдалеке — тень человека, который мог бы прийти, но не идёт.
Под утро Эмили снилось, что она дома, на кухне, стоит у плиты, готовит омлет с ветчиной и сыром, как любит Том. Сквозь окно льётся утренний солнечный свет — тёплый, золотистый, освещает стол, на котором уже лежат тосты, банка мёда, ее любимая кружка с надписью «Best Mom Ever». Из раскрытого окна доносится щебетание птиц, которое смешивается с тихой джазовой мелодией, доносящейся из старого радиоприёмника на подоконнике. Она улыбается. Скоро надо будить Тома, иначе опоздает в школу. И она счастлива.
И она проснулась.
Но не открыла глаз. Не позволила реальности ворваться. Она лежала неподвижно, прижавшись к телу сына, и изо всех сил цеплялась за остатки сна, за призрачное ощущение тепла плиты, запах омлета, звук джаза. Она вжалась в матрас, стиснула веки, молясь, чтобы это продлилось хоть на секунду дольше.
Потом — звук.
Глухой, маслянистое шипение.
Дверь, — пронеслось где-то на краю сознания. Но нет. Она не пускала эту мысль. Это чайник на плите. Просто чайник. Скоро вставать...
Шаги. Тяжёлые. Быстрые. По бетону. Они врывались в её иллюзию, раскалывая её.
Щ-ххххххххххххх!
Острая, жгучая молния ударила в грудь. Сон разлетелся в прах. Тело выгнулось дугой, сдавленный крик вырвался из спазмированного горла. Рядом — дикий, отчаянный вопль Тома.
Щ-хххх!
Удары посыпались градом — в бок, в живот, в спину, в ноги. Спазм сковал всё тело. Она дергалась на матрасе, захлёбываясь воздухом. Сквозь пелену боли она слышала треск шокера и крики Тома.
Щ-хххх! — её снова тряхнуло.
Щ-хххх! — и снова крик сына.
В короткие, жуткие промежутки между ударами, когда сознание прояснялось на долю секунды, она увидела. Том согнулся калачиком, трясясь в конвульсиях, лицо залито слюной и слезами. И его член. Он стоял. Несмотря на боль, на шок, на судороги — неестественно твёрдый, напряжённый, с багровой головкой, будто насмехаясь над всем, что с ними происходило.
Пятнадцать секунд. Мысль пронеслась, холодная и ясная, сквозь