сама садится на него. Что её тело жадно принимает его член, что её бёдра двигаются навстречу, что где-то в глубине пробуждается что-то, что не должно было просыпаться никогда. Она была его матерью. Она родила его. А теперь принимала его внутрь себя с таким отчаянием, которое уже нельзя было списать только на насилие.
С другой стороны — холодное, ясное, как лезвие, понимание. Этот акт, этот самый чудовищный и неестественный союз, был её единственным способом защиты сына. Пока его член будет в ней — он будет в безопасности. Её материнский инстинкт, тот самый, что кричал от ужаса при одной мысли об этом, теперь разрывался надвое: одна его часть билась в истерике, взывая к ней — остановись, это неправильно, ты его мать! Другая — та, что была сильнее, первобытнее, — требовала одного: чтобы её детёныш выжил. И для этого он должен был быть внутри. Защищён. Скрыт в её лоне, как когда-то до рождения, но теперь — через этот извращённый, грязный акт. Её тело протестовало и вожделело одновременно, разрывая её на части, а она продолжала двигаться, потому что в этом разрыве и было теперь её существование.
И тут — шипение гидравлики.
Дверь открылась. Вошёл Виктор — с подносом в руках, на котором две миски с овсяной кашей с кусочками свежих фруктов, дымились тосты, две чашки какао с пенкой — и бункер наполнился запахом: тёплого хлеба, какао как будто в этом стерильном мире вдруг открылась кофейня. Настроение у него было отличное — не злобное, не насмешливое, а удовлетворённое, как у мастера, видящего, что система работает без сбоев.
Он поставил поднос на пол, почти улыбнулся и сказал, голос звучал почти по-домашнему:
— Доброе утро.
— Доброе утро, — ответили они — в унисон, как делают семьи за завтраком, и в этом совпадении не было лжи, не было игры — была привычка, норма, их новая реальность.
Виктор открыл решётку, снял брюки, аккуратно сложил. Эмили уже сама наклонилась вперёд, выставила попку, но при этом ее бёдра продолжали двигались вверх-вниз сохраняя ритм, как будто подтверждая: мы здесь. мы работаем. мы готовы.
Он взял бутылочку со смазкой, которую оставил в их камере еще в прошлый раз, — выдавил ее себе на член, потом смазал анус Эмили.
Виктор вошёл в неё резко и властно, одним мощным толчком, раздвигая сжатые мышцы её ануса и заставляя её тело прогнуться под двойной нагрузкой. Его руки обхватили её бёдра, пальцы впились в плоть, и он начал двигаться — не так, как Том, с его ещё неуверенной силой, а с отлаженной, неумолимой методичностью, входя в неё сзади глубокими, размеренными толчками.
Эмили замерла на мгновение, захлёбываясь этим новым, всепоглощающим ощущением. Она была заполнена до предела, распираема с двух сторон, превращена в живой чехол для двух членов. Том. Его член, глубоко вошедший во влагалище, пульсировал в такт его сердечным сокращениям. И ощущение от того, как он заполнял её было... родным. Почти уютным в своей чудовищности.
Виктор. Его член был толще, длиннее, он входил глубже, растягивая и заполняя узкий проход с почти болезненной, властной полнотой. Каждое его движение отдавалось эхом в её животе, сталкиваясь с движением Тома, создавая внутри неё двойной, противоречивый ритм — сын входил, когда Виктор выходил, и наоборот, раскачивая её на волнах нестерпимого давления.
И где-то в глубине, под слоем стыда, страха и отчаяния, начало медленно, предательски тлеть что-то ещё. Жар. Не просто физическое тепло от трения, а тлеющий уголёк возбуждения. Это дикое, невозможное чувство от двойного проникновения, эта абсолютная заполненность, эта потеря всех границ — её тело,