холодным, а раздражённым — не на него, нет, на всё, на мир, на ложь, на беспомощность, и в этом раздражении не было места объяснениям, потому что объяснять — значит останавливаться, а остановка — это наказание, а наказание — это его боль, и она больше не могла рисковать:
— Это уже не важно. — её голос звучал сдавленно, как будто она говорила сквозь стиснутые зубы. — Просто еби меня. Мы должны ебаться. Это всё, что у нас осталось.
Том почувствовал, как воздух в камере стал другим — густым, тяжёлым, пропитанным не просто ужасом, а какой-то новой, окончательной безнадёжностью, исходящей от матери. Это была не паника, а тихое, леденящее оседание дна под ногами. Он не понимал, что именно она прочитала, но всем нутром ощутил: случилось что-то, что убило последнюю надежду. Что-то плохое.
Том спросил — не с надеждой, а с той робкой, обречённой прямотой, с которой дети спрашивают о том, что уже чувствуют кожей, понимая, что ответ навсегда изменит оставшуюся картину мира:
— Мам... что с нами теперь будет?
Эмили не остановилась.
Продолжала прыгать — резко, настойчиво, как будто каждое движение — попытка удержать его в настоящем, пока он ещё не ушёл внутрь себя, и в этот момент — сжала влагалищем его член, не больно, но надёжно, как будто говорила без слов: я здесь, ты здесь, мы ещё вместе.
Она знала: правда убьёт его. «Нас никто не ищет. Мы для всех мертвы. тётя Клэр и дядя Марк решили, что так удобнее, и подписали наш приговор» — эти слова превратят его в тень. Он замкнётся. Перестанет выполнять. А значит — умрёт.
Но и ложь — опасна. «Скоро придут» — тогда он будет ждать, пройдёт день, другой, месяц — и ничего — он перестанет верить во что-либо. Даже в неё.
Она наклонилась к нему, прижала лоб к его лбу, почувствовала его дыхание, его пот, его страх, и сказала — не шёпотом, не с грустью, а с той безжалостной нежностью, с которой готовят ребёнка к суровой реальности:
— Теперь у нас есть только мы. Больше ничего. Никто не придёт. Никто не спасёт. Но мы — не сломаемся. Потому что пока ты внутри меня, пока я чувствую тебя, пока мы выполняем — мы живы.
Она снова сжала его член — сильнее, на мгновение, как подтверждение, и добавила, голос стал тише, но не слабее:
— И пока мы живы — мы можем что-то изменить. Не завтра. Не через неделю. Не через месяц. Но когда-нибудь. А до тех пор — мы выживаем. Вместе.
Она не сказала «когда-нибудь нас найдут». Она сказала «мы можем что-то изменить». Потому что больше ничего не осталось. И в этом — вся правда.
Том почувствовал — не страх, не боль, не отвращение. Что-то другое. Неясное. Глубокое.
Как будто его тело отключило разум и перешло в другой режим — не эмоциональный, а физический, как будто в нём что-то переключилось: он больше не думал о газете, не думал о Клэр, не думал о Марке, не думал о том, что они мертвы для мира. Он чувствовал — только её тело, только её лоно, которое сжимало его член, только её голос, который говорил: «мы живы», и в этом — не надежда, а факт.
И вдруг что-то странным образом изменилось. Вместо ужаса, было облегчение. Но не то, которое приходит после спасения. А то, которое приходит, когда перестаёшь бороться с неизбежным. Когда понимаешь: мир рухнул, но ты — всё ещё здесь. Ты — не сломан. Ты — внутри неё.