правило: не говорить о том, что происходило за дверью. Это было единственной формой милосердия, которую они могли позволить друг другу.
Гермиона взяла поднос с уже остывающей похлебкой и куском хлеба и села в дальнем углу, одна. На столе стоял кувшин с разбавленным тыквенным соком. Она налила полный бокал, поднесла его к губам и сделала большой, долгий глоток. Сладковато-пресная жидкость промыла рот, смешалась с остаточным вкусом и, наконец, немного перебила его. Она выпила весь бокал до дна, чувствуя, как прохладная влага стекает внутрь, смывая следы унижения хотя бы физически. Но внутри, в самой глубине, горечь оставалась.
К ней, уже когда она заканчивала есть, подсели две молодые девушки. Их лица были бледны, глаза опухшие.
— Профессор Грейнджер… — шепнула одна, с дрожью в голосе. — Они… вчера после занятий…
Её голос сорвался. Девочка, та, что помоложе, с пышными, как у Гермионы в юности, волосами, просто беззвучно разжала губы, и по её щеке скатилась одинокая слеза. Она даже не пыталась её вытереть. Гермиона увидела в этих глазах не просто страх. Она увидела тот самый, первобытный ужас распада личности, когда сознание отказывается принимать реальность происходящего с телом. Она увидела себя — восемнадцатилетнюю, в холодной комнат, сжимающую кулаки так, что ногти впивались в ладони, и мысленно повторяющую, как мантру, отрывки из «Теории магического ядра», лишь бы не сойти с ума.
Гермиона положила свою руку поверх ее холодных пальцев.
— Не надо, — тихо сказала она. — Не говори. Просто… дыши. Вдох. Выдох. Ешь. Тебе нужны силы. Все, что у нас есть — это силы. Чтобы терпеть. Чтобы просыпаться завтра. И послезавтра. Пока… пока что-то не изменится.
Она сказала последнюю фразу автоматически, пустую формулу утешения, в которую сама не верила ни на йоту. Но девочка кивнула, жадно ухватившись даже за этот призрак надежды, и потянулась к хлебу. Старшая же смотрела на Гермиону с немым, пронзительным пониманием. Она видела в профессоре не утешительницу, а зеркало. И в этом зеркале было её собственное будущее: двадцать лет спустя, сидящее в углу кухни с пустым взглядом и горьким послевкусием во рту. Взгляд их встретился, и в нём на мгновение вспыхнуло что-то общее, страшное и чистое — признание. Признание обречённости. Потом девушка опустила глаза.
Она видела себя в них — двадцать лет назад. Ту самую девушку, чей мир рухнул, чьи мечты были растоптаны, чье тело стало территорией войны, которую она проиграла. Она помнила тот первый ужас, первую прочитанную лекцию, первый раз, когда ее остановили в коридоре… Помнила, как попыталась сопротивляться магией, но контракт сжигал ее изнутри, парализуя любое враждебное действие. Помнила, как постепенно отчаяние сменилось оцепенением, а оцепенение — этой странной, механической жизнью, где были уроки, однообразная еда и неизбежные, часто грубые, прикосновения тех, кто имел право. И еще книги. Ей никто не запрещал читать. Возможно для того, чтобы она «поддерживала квалификацию». Возможно из понимания, что даже грязнокровке-профессору нужна отдушина, чтобы не сойти с ума, а сумасшедшая грязнокровка бесполезна. Возможно всем было все равно – знания без применения не опасны, а применять знания во вред новому порядку ей не позволял контракт
Она привыкла к телу. К его реакции, которой она не могла управлять, к отстраненности, с которой наблюдала, как оно отвечает на ласки или насилие. Она научилась уходить в себя, в лабиринты памяти, в сложные магические теории, которые строила в уме, пока физическое существо по имени Гермиона Грейнджер выполняло свою функцию.
После обеда девушки побрели в свое общежитие — в дальнем, холодном крыле замка, где когда-то располагались заброшенные классы. У них