наконец закрепила запястья. Я был обездвижен. Стыд и волнение смешались во мне в клубок.
— И вот теперь, — продолжила она, и в её тоне зазвучало что-то ледяное и жестокое, — сцена порки. Перед зрителями я, конечно, не стану обнажать вас. Но сейчас, для правды чувств, для того чтобы вы навсегда запомнили, каково это — быть наказанным, я высеку вас по-настоящему. По голому заду.
Я замер. Послышался шелест ткани, затем — резкий рывок, и мои штаны вместе с нижним бельем оказались стянуты до колен. Холодный воздух сарая обжег обнаженную кожу. Стыд накатил такой волной, что в глазах потемнело. Но парадоксальным образом, именно в этой полной, абсолютной беззащитности, в этом унизительном положении, во мне зародилось иное, постыдное чувство — странное, щекочущее томление внизу живота, предательское возбуждение. Моё тело реагировало на унижение, как на форму высшей близости.
Тут я услышал быстрые шаги и мальчишеский, знакомый голос:
— Вот, сударыня, как изволили приказать. Свежих, гибких. Сам нарвал.
— Молодец, Васька. Ступай. И помни — ни гу-гу. А то самому попадет.
— Будьте спокойны, барышня, язык проглочу!
Шаги мальчишки затихли. Наступила звенящая тишина, которую нарушил лишь легкий свист в воздухе. Зинаида, видимо, пробовала розгу.
— Ну, вот, Алексей, — заговорила она снова, и её голос теперь был полон леденящей ясности. — Я проучу вас розгами. Во-первых, как Эмма — графа Солтыка, по ходу пьесы. А во-вторых, и это главное, как Зинаида — вас, Алексея Горецкого, за то, что прошлой ночью в вашей комнате была эта... эта бесстыжая девчонка!
Свист прута и жгучая, режущая боль впилась в мою плоть. Я вскрикнул, не в силах сдержаться. Казалось, кожа вспыхнула огнем.
— А вы как думали? — безжалостно спросила она. — Это не игра. Это наказание. И вы его целиком заслужили. Терпите.
Удары сыпались один за другим, методично, с холодной расчетливостью. Сначала по ягодицам, потом захватывая верхнюю часть бедер. Боль была острой, нестерпимой, с каждым ударом я вздрагивал всем телом, извивался в путах, шипел сквозь зубы, иногда срывался на короткий, придушенный крик. Я то сжимал мышцы, пытаясь создать защиту, то безнадежно расслаблял их, но розга находила уязвимые места, оставляя на коже полосы жгучего стыда и боли.
— Будешь знать, как своей Госпоже изменять! — ее голос звучал надрывно, в такт ударам. — Будешь только мне служить! Только мне подчиняться! Признавайся!
— Да, Зиночка... прости! — застонал я, чувствуя, как слезы от боли и унижения подступают к глазам. — Буду... буду только тебе!
— То-то же! Попомнишь. Скажи, что только я — твоя Госпожа!
— Только ты... моя Госпожа...
— Что только меня любишь! Что только мне будешь поклоняться!
— Только тебя... только тебя люблю... — выкрикивал я, и в этот миг, сквозь боль, это была чистая правда.
— Проси прощения! Целуй ногу!
Удары прекратились. Я, весь дрожа, залитый потом и стыдом, услышал, как она подошла к изголовью. Перед моим лицом на лавку встала её нога в легкой летней сандалии. Без колебаний, жаждая хоть какого-то снисхождения, я припал губами к её стопе, покрывая поцелуями ремешок и пальцы, шепча: «Прости... прости меня...»
— Я понимаю, Алексей, — её голос смягчился, в нем появились нотки властной снисходительности. — Вы виноваты лишь отчасти. Всё это проделки моей негодной сестренки. Она сама к тебе пришла. В следующий раз — гони её в шею. Ты — мой раб. И только мой. Ясно?
— Ясно... Прости меня великодушно... — пробормотал я, снова целуя её ногу, теперь уже с чувством странной, искалеченной благодарности за прекращение казни.
— Хорошо.
Она развязала веревки. Я с трудом поднялся, дрожащими руками натягивая