липовая аллея заросла и превратилась в тоннель. Там есть полуразрушенная мраморная скамья. Её со всех сторон скрывают кусты сирени и дикого винограда. Я как-то заметила, что мама туда часто уходит одна, и решила проследить. Как индеец-следопыт!
— Как у Фенимора Купера, — кивнул я, завороженный.
— Точно! Ну, вот, спряталась я в кустах. Мама пришла первая, села на скамью, такая томная, задумчивая. Потом пришел он, поручик. Сначала они говорили о чем-то, потом он вдруг... упал перед ней на колени. — Глаза Маши расширились от воспоминания. — Сначала всё было как положено: целовал её руки, потом её ноги, снял туфельки и целовал её ступни, чулки... Долго, благоговейно. А потом... — она сделала драматическую паузу, — потом он полез под юбку. Я подумала: «Вот бесстыдник!» Но мне было дико интересно.
Я замер, не дыша, чувствуя, как кровь стучит в висках.
— И что? Трогал её... там?
— Трогал? — Маша покачала головой, и на её лице появилось выражение почтительного восторга. — Он её там целовал. Да-да! Прямо там, между ног. Долго, нежно... Я даже не думала, что так можно! Мама откинула голову на спинку скамьи, закрыла глаза, и выражение у неё было такое... блаженное, царственное. А он... он был у её ног, как самый преданный раб. Вот это, по-моему, и есть настоящая любовь! Когда мужчина готов на всё, даже на самое сокровенное и, как говорят, «грязное» служение, лишь бы доставить удовольствие своей госпоже.
Во мне всё перевернулось. Картина, нарисованная ею, была одновременно непристойной и возвышенной. Это был апофеоз того поклонения, тема которого лишь намеком звучала в моих снах и робких мечтах. И это восхищало Машу. Она видела в этом не порок, а высшее проявление страсти.
— Маша... — голос мой сорвался. — Ты хочешь, чтобы... чтобы и с тобой так...
— Меня там еще ни разу не целовали, — простодушно и с легким сожалением призналась она. — Никто даже не видел, кроме тебя сейчас.
И тогда, словно демонстрируя нечто имеющее величайшую ценность, она медленно, с театральной грацией, приподняла подол своей ночной сорочки и раздвинула ноги. В мягком утреннем свете передо мной предстало сокровенное таинство — нежный, скрытый до сих пор треугольник, окутанный легким, золотистым пушком.
— Хочешь поцеловать? — её голос прозвучал как искушение и как приказ. Она указала пальчиком туда, куда мне и в голову не смела бы прийти мысль указать самому себе.
Желание, дикое, всепоглощающее, ударило в меня, как та самая розга. Я инстинктивно наклонился, движимый этим новым, ослепительным откровением о природе служения. Но в последний момент её рука легла мне на лоб и мягко, но твердо отстранила.
— Нет. Нельзя. — В её глазах играли озорные искорки. — Посмотрел — и пока хватит. Награда должна быть заслуженной. А ты еще не совсем заслужил. Поблагодари меня за то, что показала.
Разочарование было горьким, но смешанным с облегчением — страх перед этим невиданным шагом был еще силен. Я, послушный и благодарный, склонился к её ногам и принялся покрывать их долгими, нежными, полными обожания поцелуями — от пальчиков до щиколоток.
— Ты — мой, — прошептала она сверху, гладя меня по волосам ногой. — И только мой. А Зина... пусть себе размахивает розгой сколько влезет. Это её удел — быть строгой надсмотрщицей. А мой — быть твоей капризной, желанной госпожой, которой ты будешь поклоняться... везде.
Она тихонько рассмеялась, соскользнула с кровати и, как тень, исчезла в светлеющем коридоре.
До звонка к завтраку оставался еще час. Я провел его, лежа ничком, но уже не от боли, а в полном