штаны на обожженную, пылающую кожу. Каждое движение отзывалось новой волной боли.
— Не обижайся на меня, — сказала она уже почти обычным тоном, поправляя свои волосы. — Я думаю, эта порка пойдет тебе на пользу. Ты будешь теперь послушнее. Верни лавку на место.
Я молча повиновался, чувствуя, как во мне смешались пепел стыда, сладострастная боль, собачья преданность и новая, изломанная, но оттого лишь более сильная любовь к той, что только что так беспощадно и справедливо меня наказала. Я был теперь окончательно и бесповоротно их — обеих. И этот двойной плен был моей единственной, мучительной и сладкой свободой.
Глава 6. Любовь и жалость
За обедом каждый контакт обожженных ягодиц с жестким стулом заставлял меня вздрагивать и едва сдерживать вскрик. В конце концов, бледный и вспотевший, я отпросился из-за стола, сославшись на мигрень и полное отсутствие аппетита. Амалия Николаевна бросила на меня внимательный, чуть насмешливый взгляд, но кивнула разрешительно.
В своей мансарде я с облегчением рухнул на кровать лицом вниз. Боль была уже не острой, а тлеющей, глухой, напоминающей о каждом ударе розги. Я лежал и предавался странным размышлениям: что же было слаще и волнующее — целовать нежные, округлые ягодицы Машеньки в лунном свете или вот так, сгорая от стыда и возбуждения, подставлять собственные под беспощадные удары прекрасной, строгой Зинаиды? После долгих мыслей я пришел к парадоксальному выводу: оба состояния были двумя сторонами одной медали — медали абсолютного подчинения. И то, и другое доводило меня до трепета, до потери себя, и в этом исчезновении была своя горькая, опьяняющая сладость.
Я незаметно для себя заснул этим тяжелым, болезненным сном. И проснулся от нежного, прохладного прикосновения. Кто-то осторожно, поглаживал мои иссеченные розгами ягодицы через тонкую ткань пижамы. Я повернул голову и увидел на краю моей кровати Зинаиду. Она сидела, поджав под себя ноги, в своем дневном платье, и лицо её было серьезным, задумчивым.
— Не пугайся. Я закрыла дверь на засов, — тихо сказала она. — Никто не войдет.
— Я и не боюсь... — пробормотал я, ещё не до конца придя в себя.
— Да, ты у нас храбрый. Мужественный, — в её голосе прозвучала непривычная мягкость. — Вытерпел. Прости меня. Я была строга... но для твоей же пользы. Чтобы ты понял и запомнил.
Она тоже незаметно перешла на «ты» — и это «ты» звучало теперь не как фамильярность, а как признание новой, интимной иерархии, между нами. Как ещё обращаться к тому, кого сама высекла?
— Я понимаю... Я не обижаюсь, — сказал я искренне и, поймав её руку, поднес прохладные пальцы к губам.
— Нет, — она мягко высвободила руку и усмехнулась. — Лучше ногу. Так правильнее.
— Согласен, — улыбнулся я в ответ, чувствуя, как боль отступает перед этим странным умиротворением.
— Скажи... ты когда-нибудь сочинял стихи? — вдруг спросила она, глядя куда-то в пространство.
— Пытался... в гимназии, — признался я. — Не очень получалось.
— А я бы хотела, чтобы мне посвящали стихи. Настоящие, страстные. Не как какой-нибудь незнакомой даме вообще, а... лично мне. Зинаиде. Ты сможешь?
В её вопросе звучал и вызов, и каприз, и что-то похожее на надежду.
— Хорошо. Я постараюсь.
— Отлично. Даю тебе время до завтрашнего вечера. Если понравятся — награжу. Щедро, — она сказала это со значением, и по моей спине снова пробежали мурашки, на этот раз от предвкушения.
— Спасибо. Я попробую.
— А пока... тебе на память. — Она грациозно сползла с кровати и, стоя передо мной, слегка приподняла подол платья, обнажив ногу чуть выше щиколотки. На ней был тончайший шелковый чулок