ночных играх и о той порке в сарае. И сейчас она демонстрировала настоящее мастерство.
Она секла жестоко. С методичной, безжалостной точностью, каждой удар вкладывая в него не просто гнев, а некую высшую справедливость. Боль была острой, очищающей, и с каждым ударом во мне крепла странная мысль: вот он, идеальный инструмент для убеждения. Как ещё можно доходчиво объяснить мужу, будущему или настоящему, новую истину? Слова — это абстракция. А вот жгучая боль в униженном, обнажённом месте — это аргумент, который невозможно игнорировать. Порка — это не наказание, это посвящение. Посвящение в рыцари нового мира, где место мужчины — у ног женщины. Где его долг — не ревновать, а благодарить за то, что его избранница столь прекрасна, что другие жаждут служить ей. Где ревность — пережиток дикого патриархата, а смиренный рогоносец — венец эволюции мужчины. Розга должна убедить его в этом раз и навсегда. «Лежи смирно, подчиняйся, не перечь. А лучше — возлюби свои рога и целуй туфельку, той которая их тебе наставляет». Эти мысли, смешные и чудовищные, казались мне в тот момент откровением свыше, приходящим с каждым свистящим ударом.
— Вот, девочки, смотрите и учитесь, — звучным, ровным голосом вещала Амалия Николаевна, не прерывая экзекуции. — Так нужно обращаться с провинившимся мужчиной. Плеть или розга — лучшие воспитатели. Ваша постановка была мила, но это игра. В жизни — никаких поблажек. Не жалейте их. Если они не понимают, что их предназначение — служить и подчиняться, пусть понимание приходит через эту самую чувствительную часть их существа. Суровость — залог уважения.
Когда всё кончилось, я, едва держась на ногах, вновь опустился перед ней на колени. Слёзы стояли в глазах от боли, но в душе была какая-то пустая, светлая ясность.
— Благодарю вас, Амалия Николаевна, за науку, — прохрипел я и, склонившись, поцеловал край её платья, а затем — руку, которая только что меня наказывала. До ноги она меня не допустила.
— Надеюсь, Алёша, этот урок не испортил твоих впечатлений от лета. На следующее лето мы ждём тебя снова. Думаю, девочки найдут новую пьесу. Или продолжат старую.
— Да, моя Госпожа. Я буду счастлив вернуться. Простите меня великодушно.
Она взглянула на меня, и суровость в её чертах растаяла, сменившись милостивой усталостью.
— Ладно. Прощён.
И тогда она, наконец, протянула ко мне ногу. Я припал к ней долгим, глубоким, почти истерическим поцелуем, вкладывая в него всю свою боль, покорность и обожание. Я целовал так долго и исступлённо, что ей в конце концов пришлось мягко, но настойчиво оттолкнуть мою голову подошвой другой ноги.
На следующий день с манёвров, наконец, вернулся сам полковник Афанасий Петрович Горецкий. Его возвращение было подобно вихрю: грохот экипажей, топот коней, громкие команды денщикам. Он, загорелый, пропылённый дорогой, в потёртом мундире, ворвался в холл. И первое, что он сделал, увидев жену, спускавшуюся по лестнице, — замер, как вкопанный. Затем, отбросив саблю адъютанту, он быстрыми шагами пересек зал и, не говоря ни слова, опустился перед ней на колени. Он взял её руку, прижал к губам, а потом, склонившись ещё ниже, почтительно коснулся губами носка каждой её туфельки. Только после этого ритуала он поднялся, и они обнялись — он с почтительным восторгом, она с милостивой нежностью. Затем были объятия с дочерями и дружеское похлопывание по плечу мне.
— Вымахал, племянник! — весело крикнул он. — Мужчиной стал! Не хочешь ли определиться в военную службу? Брось свои книжки!
— Нет, дядя, я в юристы стремлюсь, — ответил я.
— Эх, бумаги марать! В полку куда веселей! И девицы на шею