пуговицы на его кителе, видела тонкую нитку шрама на шее, видела, как он смотрит на неё — не на лицо, а ниже, туда, где рубашка выпирала над одеялом.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Восемнадцать.
— Это хорошо, — сказал он спокойно. — Значит уже совсем взрослая. Но у тебя грудь как у девочки, которая ещё не стала женщиной. — Он протянул руку и коснулся пальцем её ключицы — провёл по выступающей кости, по краю рубашки. — Маленькая. Острая. Как у птицы.
Варя дёрнулась, но он схватил её за запястье — быстро, жёстко, и его пальцы сжались, как стальные обручи.
— Не дёргайся, — сказал он. — Я тебя не трону... пока. Я обещал маме, что подожду до вечера. А я держу слово.
Он отпустил её руку, встал, одёрнул китель. На пороге он обернулся, и впервые она увидела его улыбку — тонкую, спокойную, уверенную.
— Aber wir werden uns noch besser kennenlernen, — сказал он по-немецки. — Очень хорошо познакомимся. Я умею ждать. Когда знаешь, что получишь всё, ждать — это удовольствие.
Он вышел, и Варя услышала, как он идёт через сени, как открывает дверь, как говорит что-то солдатам на крыльце — отрывисто, командно. Она сидела на кровати, сжимая запястье, где остались красные следы от его пальцев. И впервые за всё время — с тех пор как отец ушёл, с тех пор как пришли немцы — она почувствовала настоящий, липкий, животный страх.
Во дворе Татьяна стирала. Она стояла на коленях перед корытом, наклонившись над мыльной водой, и тёрла ворот рубашки — его рубашки, офицерской, с чужой полевой формой. Солнце пекло спину, руки покраснели от воды, и она чувствовала, как по лицу текут капли пота — или слёз. Она уже не различала.
За забором стояли двое солдат. Они смотрели на неё. Не прятались, не отводили взгляд — стояли и смотрели, как она наклоняется, как намокает платье на груди, как ткань прилипает к телу. Один из них что-то сказал другому, и оба засмеялись.
Татьяна сжала зубы и продолжала стирать. Она заставила себя не смотреть на них, не видеть их, не слышать их смеха. Она терла ткань так, будто от этого зависела её жизнь — может, и зависела. Возможно, если она будет покорной, если она будет делать всё, что они скажут, они оставят Варю в покое. Возможно, если она отдаст себя, они не тронут дочь.
— Frau Doktor, — раздалось за спиной. Она вздрогнула — капитан стоял в двух шагах, с папиросой в зубах. Он смотрел на неё тем же взглядом, что и вчера — раздевающим, спокойным, собственническим. — Du arbeitest gut. Du hast schne Hnde.
Он подошёл ближе, остановился за её спиной. Татьяна замерла, не оборачиваясь. Она чувствовала его дыхание на своей шее — тёплое, с запахом табака и утреннего кофе.
— Ты знаешь, что я сказал? — спросил он.
— Нет, — ответила она, глядя перед собой.
— Я сказал, что у тебя красивые руки. — Он наклонился, и его губы коснулись её уха. — Я хочу, чтобы эти руки трогали меня. Сегодня вечером. Tiefe, langsame Berhrungen.
Татьяна зажмурилась. Её пальцы сжали мокрую ткань так, что вода побежала по локтям. Она не отвечала. Она не могла отвечать — слова застряли в горле, как кость.
— Ты молчишь, — сказал он, выпрямляясь. — Это хорошо. Молчание — это согласие. Я приду после заката. Жди меня в своей спальне. В платье — или без платья. Как хочешь. Aber ohne Widerstand.
Он развернулся и пошёл к дому. На крыльце он остановился,