глянул на солдат, которые всё ещё стояли у забора, и сказал им что-то резкое по-немецки. Солдаты вытянулись, козырнули и ушли. Татьяна осталась одна во дворе, стоя на коленях перед корытом, с чужой рубашкой в руках.
Она поднялась. Ноги не слушались — пришлось опереться на край корыта, чтобы не упасть. Она постояла так, глядя на мутную воду, на мыльные пузыри, которые лопались на солнце. Потом вытерла руки о фартук и пошла в дом.
В сенях она столкнулась с Варей. Дочь стояла у двери, бледная, с красными пятнами на скулах. Она смотрела на мать — и в её глазах было что-то новое. Не детское. Взрослое. Тяжёлое.
— Я всё слышала, — сказала Варя. — Он был в моей комнате. Он трогал меня.
Татьяна закрыла глаза. Сердце остановилось на секунду, потом забилось часто-часто, как птица в клетке.
— Что он сделал? — спросила она. Голос был чужой, хриплый, не её.
— Потрогал ключицу. Сказал, что я ещё девочка. Сказал, что подождёт до вечера.
Татьяна подошла к дочери, взяла её за плечи, притянула к себе. Варя уткнулась лицом ей в грудь — и вдруг всхлипнула. Один раз. Коротко. Как будто разбилась что-то внутри.
— Мама, я боюсь, — прошептала Варя в её платье. — Я никогда не боялась. Даже когда папа ушёл. А сейчас — боюсь.
— Я тоже, — сказала Татьяна, гладя её по коротким волосам. — Но я тебя не отдам. Слышишь? Я никому тебя не отдам.
Она отстранилась, заглянула дочери в глаза. Вытерла слёзы с её щёк большим пальцем — так же, как вытирала, когда Варя была маленькой, когда падала и разбивала коленки.
— Иди к Елене, — сказала Татьяна. — Посиди с ней. Мне надо... мне надо приготовиться.
— К чему? — спросила Варя, и в голосе её снова зазвенела та сталь, которая всегда была в ней. — К вечеру? К нему?
Татьяна не ответила. Она отвернулась, подошла к плите, взялась за чугунок — пустой, холодный. Поставила его обратно. Руки дрожали.
— Мама.
— Иди, Варя. Просто иди.
Варя постояла секунду, потом развернулась и вышла. Дверь хлопнула, и Татьяна осталась одна в пустом доме. Она подошла к столу, села на лавку, положила руки перед собой. Смотрела на них — красные, распаренные, в мыльной воде. Руки, которые лечили. Руки, которые штопали. Руки, которые два месяца назад обнимали мужа на прощание.
Скоро эти руки будут трогать чужого мужчину.
Она уронила голову на руки и заплакала — беззвучно, сухо, без слёз. Слёзы кончились ещё ночью. Осталась только пустота. И страх. И — где-то глубоко, под всем этим — холодная, твёрдая решимость.
Она выпрямилась. Вытерла лицо. Встала. Подошла к окну и посмотрела на улицу.
Там, на другом конце села, горел костёр — немцы жгли какие-то бумаги. Вокруг стояли солдаты, смеялись, курили. Один играл на губной гармошке — ту же мелодию, что и вчера, чужую, нездешнюю. И среди них, на крыльце соседнего дома, сидел лейтенант Штайнер, курил и смотрел на дверь, за которой, наверное, пряталась Елена.
Татьяна смотрела на всё это — на чужую музыку, на чужой смех, на чужую власть — и думала о том, что сегодня вечером её жизнь разделится на «до» и «после». И что она уже сделала выбор. Осталось только дожить до заката.
Где-то за домами заиграла гармошка. Мелодия плыла над селом, над огородами, над рекой, над полями, где ещё вчера колосилась рожь, а сегодня стояли немецкие танки. Татьяна слушала её, и в голове билась одна мысль — простая, страшная, ясная:
«Я сделаю это. Я выживу. Я защищу Варю. А потом — будь что