толкаясь в последний раз, и она чувствовала, как его семя смешивается с семенем Вернера внутри неё.
Он вышел. Тяжело дыша. Некоторое время в комнате было слышно только дыхание — четыре человека на одной кровати, обессиленные, опустошённые. Потом Краузе застегнул брюки, достал новую сигарету, закурил.
— Gute Nacht, — сказал он, усмехаясь. — Спокойной ночи. Завтра продолжим.
Он вышел. Его шаги прогрохотали по горнице, хлопнула входная дверь. Вернер задержался на минуту — он стоял над кроватью, глядя на двух женщин, голых, растрёпанных, мокрых, и в его глазах было что-то похожее на сытость. Сытость хищника после удачной охоты.
— Утром принесёшь самогон, — сказал он Татьяне. — Краузе ещё побудет здесь несколько дней.
Он вышел в свою спальню — бывшую спальню Татьяны — и закрыл дверь.
Тишина. Только сверчок за окном. Только далёкий лай овчарки. Только мать и дочь на влажной от пота и спермы простыне, и их пальцы всё ещё сплетены.
— Вставай, — прошептала Татьяна через минуту. — Вставай, Варенька. Нам нужно умыться.
Варя не двигалась. Она смотрела в потолок — на трещину, которую знала с детства, на паутину в углу, которую мать всегда забывала смахнуть. Знакомый потолок. Родной дом. Чужая кровать.
Нож всё ещё лежал в брюках в горнице. Завтра. Завтра она его достанет. Завтра всё закончится.
Но сегодня, сейчас, она могла только лежать и смотреть, как за окном начинает сереть небо — бледное, безжалостное, августовское небо, под которым однажды кто-то обещал вернуться домой и не вернулся.
Серый рассвет сочился сквозь немытое стекло, заливая спальню бледным, неживым светом. Варя лежала на спине, чувствуя, как липнет к бедрам остывающая сперма, как саднит между ног, как ноет в груди там, где Краузе сжимал пальцы. Мать спала рядом — дыхание ровное, глубокое, лицо во сне казалось моложе, почти девичьим, если бы не залегшие в уголках губ горькие складки.
Она села. Голова закружилась, перед глазами поплыли черные точки. Во рту стоял привкус желчи и самогона. Простыня прилипла к животу, и Варя отодрала ее резким движением, не заботясь о том, что мать может проснуться.
Татьяна не проснулась. Ее рука лежала на подушке ладонью вверх — жест капитуляции, застывший во сне.
Варя спустила ноги с кровати. Пол был холодным, шершавым, с занозой у порога, о которую она сто раз цеплялась босой пяткой в детстве. Заноза по-прежнему торчала. Дом стоял. Стены помнили отца, помнили мирное время, помнили, как они втроем пили чай с малиновым вареньем — а теперь эти стены впитали совсем другие звуки.
Она встала. Пошатнулась, ухватилась за спинку кровати. Между ног текло — смесь того, что оставили в ней двое, — и она сжала бедра, пытаясь удержать это внутри, хотя какая теперь разница.
— Варенька.
Голос матери был хриплым, надтреснутым. Татьяна приподнялась на локте, одеяло сползло с плеча, обнажив грудь с темными пятнами засосов. Она смотрела на дочь — и в ее глазах было то самое выражение, которое Варя ненавидела больше всего. Вина. Беспомощная, бесполезная вина.
— Я сейчас, — сказала Варя. — Лежи.
Она подобрала с пола рубашку. Отцовскую — та пахла пылью и чужим потом, но это был хоть какой-то запах, кроме запаха двух немцев. Рубашка доходила до середины бедра. Брюки остались в горнице — там же, где нож.
Она толкнула дверь. Та подалась с тихим скрипом, и Варя шагнула в горницу.
За столом, спиной к ней, сидел Вернер. Он был без кителя, в одной расстегнутой рубашке, и пил самогон из граненого стакана. Перед ним лежала карта, придавленная пистолетом. Люгер. Вороненая сталь тускло блестела в утреннем свете.