и каждый шаг отдавался в ней стыдом — стыдом, который уже не жёг, а лежал внутри холодным камнем. Она опустилась на колени рядом с дочерью.
Варя повернула голову. Их глаза встретились — голубые матери и карие дочери, — и в этом взгляде было всё: страх, вина, любовь, ненависть, мольба о прощении и невозможность его дать.
— Молчи, — сказала Татьяна. — Молчи, маленькая. Не говори ничего.
Краузе, уже застегнувший брюки, стоял у окна и курил. Его лисье лицо было спокойным, почти скучающим, но зеленоватые глаза блестели — он ждал продолжения.
— Вернер, — сказал он по-немецки, выпуская дым в приоткрытую створку, — ты обещал показать мне кое-что интересное. Пока что я вижу двух голых баб на полу. Это не интересно.
— Geduld, Краузе, — ответил Вернер, не оборачиваясь. Терпение. — Сейчас будет интересно.
Он подошёл к Татьяне сзади, наклонился и взял её за плечи. Его большие ладони легли на влажную кожу, и она вздрогнула всем телом — не от холода, не от страха, а от того, что прикосновениебыло знакомым. Она знала эти руки. Они были на ней вчера. Сегодня. Каждую ночь с тех пор, как он поселился в их доме.
— Сейчас ты поможешь мне, — сказал Вернер ей на ухо. — Поможешь сделать твою дочь послушной. Послушной и мокрой. Ja?
Она не хотела этого. Она не хотела, чтобы её руки — эти руки, что принимали роды и перевязывали раны, — касались дочери так, как хотел Вернер. Но его пальцы всё ещё лежали на её плечах, тёплые, тяжёлые, и она чувствовала запах его табака, чувствовала его дыхание на своей шее — и её тело уже знало, что будет дальше. Знал каждый мускул в животе, каждая жилка в бёдрах.
— Ты же не хочешь, чтобы дочь снова кричала, — шепнул Вернер ей на ухо, по-русски, с этим его акцентом, что делал каждое слово чужим и оттого ещё более страшным. — Ты же хорошая мать. Gute Mutter. Заботливая.
Татьяна закрыла глаза. Перед ней стояла Варя — обнажённая, скорченная на полу, и между её бёдер ещё блестело семя Краузе, и тонкая струйка крови из прокушенной губы стекала по подбородку. Варя смотрела на мать — не с мольбой, нет, Варя никогда не молила, — а с ужасом. С тем ужасом, когда понимаешь, что самое страшное ещё впереди.
— Прости, — одними губами сказала Татьяна. И опустилась на колени перед дочерью.
Её руки легли на плечи Вари. Холодные, чужие, дрожащие. Варя дёрнулась — рефлекторно, как от пощёчины, — но Татьяна удержала её.
— Не дёргайся, — прошептала она. Голос её был чужим, механическим, голосом не матери, а медсестры, которая делает больную процедуру. — Так надо. Так надо, маленькая.
— Мам, нет, — выдохнула Варя. — Мам, не надо, пожалуйста...
— Молчи.
Руки Татьяны скользнули ниже — по ключицам, по рёбрам, туда, где бинты раньше прижимали грудь. Теперь бинтов не было — Вернер приказал снять их ещё в первый раз, — и маленькая девичья грудь Вари была обнажена, два бледных холмика с тёмными сосками, которые затвердели от холода и страха. Татьяна коснулась их — кончиками пальцев, едва ощутимо, — и Варя всхлипнула.
— Sehr gut, — произнёс Вернер за спиной. — Дальше.
Краузе у окна перестал курить. Он повернулся к ним — рука с сигаретой замерла на полпути ко рту, — и его лисьи глаза сузились. Он не улыбался. Он смотрел — жадно, внимательно, — как мать гладит грудь своей дочери.