Елена вскрикнула. Коля зажал рот рукой, чтобы не закричать сам.
Штайнер начал двигаться — быстро, грубо, ритмично. Стол скрипел под ними, стопки звякали, самогон расплёскивался по дереву. Елена уткнулась лицом в столешницу, молчала, только дыхание сбивалось, переходя во всхлипы.
— Ты мокрая, — сказал Штайнер, дыша тяжело. — Врёшь, что не хочешь. Врёшь.
Коля смотрел, как двигается тело матери, как вздрагивают её ягодицы от каждого толчка, как пальцы скребут по столу, оставляя белые полосы. Член у него стоял — предательски, постыдно, не спрашивая разрешения. Он ненавидел себя за это, но не мог оторвать глаз, не мог не смотреть, как Штайнер входит в мать снова и снова, глубоко, до конца.
— Sag es, — прошептал Штайнер, наклонившись к её уху. — Скажи, что ты хочешь.
Она молчала. Стиснула зубы так, что желваки заходили.
— Скажи, или я позову твоего сына. Пусть посмотрит вблизи.
— Хочу, — выдохнула она. — Я хочу.
— Что ты хочешь?
— Тебя. Я хочу тебя.
— Gut. — Он ускорился, задышал чаще, и Коля увидел, как напряглись его ягодицы, как он вжался в неё последним, глубоким толчком и замер, кончая. Выдохнул — долгий, дрожащий.
Елена лежала неподвижно, лицом в столешницу. Плечи её вздрагивали — она плакала, беззвучно, впитывая слёзы в дерево.
Штайнер вышел из неё, поправил штаны. Посмотрел на её задницу — красную от ударов, влажную — и удовлетворённо хмыкнул.
— Хорошая женщина, — сказал он, беря стопку и допивая остатки самогона. — Я останусь здесь надолго. Мы будем хорошо жить.
Он вышел, не оглядываясь. Дверь хлопнула.
Коля через щель подсматривал за матерью. Она не двигалась. Лежала на столе, голая ниже пояса, с задранным подолом, и плакала — тихо, беззвучно, как плачут, когда никто не видит. Потом она медленно поднялась, одёрнула платье, вытерла лицо ладонью. Повернулась — и увидела его глаз в щели.
Он отшатнулся, захлопнул дверь, прижался к ней спиной. Сердце колотилось где-то в горле, в ушах, в паху — везде, кроме груди. Он сполз по двери на пол, обхватил голову руками, и сидел так, пока не услышал, как мать идёт к умывальнику — плещет воду, сморкается, кашляет.
Когда он вышел, она сидела на лавке, одетая, причёсанная, с белым платком в руках. Смотрела на него — и глаза у неё были сухие, страшные, чужие.
— Не смотри больше, — сказала она. — Слышишь? Не смей смотреть.
Он кивнул. Но оба знали — он будет.
Коля сидел на полу за дверью, прижав колени к груди, и слушал, как мать плещет воду в умывальнике. За окном уже смеркалось — августовский вечер опускался на село липкой духотой, пахло пылью и увядающей травой.
В горнице было тихо. Только часы тикали на стене — мерно, неумолимо, как отсчёт.
Елена вышла из-за перегородки. Платье застёгнуто на все пуговицы, волосы мокрые, приглаженные, лицо белое, как мел. Она прошла мимо него, не глядя, села на лавку у окна, сложила руки на коленях.
— Мам... — начал он.
— Молчи, — сказала она тихо. — Просто молчи.
Он замолчал. Смотрел на её профиль — острый, чужой, вырезанный из камня. Она не плакала. Глаза сухие, страшные, смотрят сквозь стекло в темнеющую улицу, где уже зажглись огни в домах, где поселились немцы.
За окном послышались шаги. Тяжёлые, сапожные. Кто-то прошёл мимо, остановился, закурил. Коля выглянул в щель между занавесками — Штайнер стоял у калитки, смотрел на дом Татьяны. Рядом с ним курил капитан Вернер, и они переговаривались по-немецки, негромко, но Коля слышал каждое слово, хотя понимал только