заставил ее надеть — белую, с кружевом, найденную в ее же сундуке. Она не хотела. Она никогда не хотела. Но надевала. И это было лишь началом.
Вернер повернулся на бок, рассматривая ее. Длинные волосы разметались по подушке золотистой волной — вчера он не позволил ей заплести косу. Сказал, что хочет видеть ее распущенной. В его доме. В его постели. Он усмехнулся, вспоминая, как дрогнули ее пальцы, когда она опустила гребень. Маленькая победа. Каждая ночь будет приносить ему новые.
Скрипнула половица в соседней комнате — девчонка проснулась. Вернер представил, как она сидит на своей койке, сжав кулаки, глядя в стену и зная, что за ней — комната, где немец трахает ее мать. Ее ненависть была почти осязаемой. Густой, вязкой, как патока. Она бесилась от собственного бессилия, и это бессилие было слаще всего.
Он спустил ноги на пол, не таясь. Пусть слышит. Пусть знает. Война — это не только танки и пулеметы. Война — это когда дочь врага стоит за дверью и молча глотает ярость, пока ты выбираешь, в какой позе возьмешь ее мать сегодня.
Татьяна не шевелилась, но он знал — она не спит. Дыхание слишком частое. Он видел, как напряглись мышцы под лопатками, когда скрипнула кровать под его весом. Вернер подошел к столу, плеснул в стакан воды из кувшина, выпил медленно, смакуя. Чистая. Холодная. Не то что та гнилая жижа, которую они пьют в походных лагерях. Он мог бы привыкнуть к этой стране, если бы не ее дикость.
— Guten Morgen, Tatjana, — произнес он, не оборачиваясь.
Тишина. Потом шорох — она повернулась. Он обернулся. Она смотрела на него снизу вверх, и в ее голубых глазах плескалась целая война: ненависть пополам с унижением, страх пополам с гордостью. Ее грудь вздымалась под сорочкой — тяжелая, пышная, с темными кругами сосков, просвечивающими сквозь ткань. Вернер почувствовал, как член наливается тяжестью.
— Утро, — выдавила она по-русски. Голос хриплый со сна, сломленный.
— Ты плохо спал, — поправил он, растягивая слова, смакуя ее акцент наоборот — свой, немецкий, когда он говорил на ее языке. — Мужчина должен спать спокойно. Рядом с женщиной. Но ты... как сказать... вертелся.
Она промолчала. Только пальцы сжали край одеяла. Он подошел ближе, остановился у кровати. Смотрел на нее сверху. Высокий, широкоплечий, в одном исподнем — он знал, как выглядит со стороны. Знал, как его тело пугает ее: слишком много мускулов, слишком много силы. Это работало на него.
— Вчера ночью, — сказал он, садясь на край постели, — ты кричал.
Ее лицо залилось краской. От шеи до корней волос. Он видел, как она борется с собой — хочет отвернуться, спрятать лицо, но не смеет. Он запретил ей отворачиваться еще в первый день. Смотреть на него, когда он говорит. Всегда.
— Это был... — она запнулась, подбирая слова, — nicht freiwillig. Не по своей воле.
— Ach so? — он поднял бровь. — А мне казалось, ты кончал. Два раза. Может, три.
Она зажмурилась. Ресницы дрожали. Вернер смотрел на это с почти научным интересом — как стыд корежит ее изнутри, как ее тело предает разум. Он читал об этом еще до войны. Труды Крафт-Эбинга, Фрейда, других. О том, что женщина не может сопротивляться физиологии. Что тело подчиняется, даже когда душа кричит. Теперь он ставил эксперимент на живой плоти.
— Ты думаешь о муже? — спросил он вдруг. — Когда я внутри?
Эффект был мгновенным. Глаза распахнулись. В них плеснулась такая боль, что Вернер чуть не улыбнулся. Да. Думает. Он бил в самую точку. Ее муж