— Мне тоже, — ответила Татьяна, обнимая дочь за плечи, — но мы справимся. Мы всегда справлялись.
Они вернулись к землянкам, где их уже ждали — двое мужиков с суровыми лицами, которые кивнули в сторону навеса, где на лавках лежали раненые. Татьяна осмотрела их — воспаление лёгких, глубокая рана на ноге с признаками заражения, несколько обмороженных пальцев, — и за работу, привычную, отвлекающую, которая хоть на время вытеснила страх из головы. Она промывала раны, накладывала повязки, давала обезболивающее из последнего запаса, и Варя помогала ей — подавала инструменты, держала больных, и в этих привычных движениях было что-то успокаивающее, что-то, что возвращало им чувство контроля, которое они потеряли в тот момент, когда вошли в этот лагерь.
Но контроль был иллюзией, и Татьяна знала это. Она чувствовала это в каждом взгляде, который прожигал её спину, когда она наклонялась над ранеными, в каждой ухмылке, которая кривила губы мужчин, проходящих мимо, в каждом шёпоте, который стихал, когда она поднимала глаза. И когда солнце начало клониться к закату, и лагерь наполнился тенями, она поняла, что час настал.
Савелий подошёл к ней, когда она складывала бинты в вещмешок, и его тень упала на неё, закрыв последний свет дня.
— Татьяна, — сказал он, и его голос, низкий и вязкий, как болотная жижа, прозвучал слишком сладко, слишком ласково, чтобы быть искренним. — Есть разговор. Пойдём, присядем у костра.
Она пошла, чувствуя, как ноги сами несут её следом за ним, и где-то сзади шла Варя — Татьяна слышала её шаги, лёгкие и настороженные, как у кошки. У костра уже сидели несколько человек — те самые, которые ухмылялись днём, и ещё несколько, кого она не запомнила, и все они смотрели на неё с выражением, которое она уже видела — на лицах Вернера, на лицах солдат в клубе, на лицах всех, кому она была нужна только для одного.
— Понимаешь, какое дело, — начал Савелий, садясь на чурбак и закуривая самокрутку, и дым поплыл в вечерний воздух, сизый и горький, — мужики у меня соскучились по женской ласке. Две недели в лесу, баб не видели, а война, она знаешь, нервы треплет. А тут ты пришла — красивая, видная, — и дочка у тебя ничего, хоть и тощая, но для кого-то и такая сойдёт.
Он сказал это просто, буднично, как будто обсуждал погоду или расположение немецких патрулей, и Татьяна почувствовала, как кровь приливает к лицу, а в груди поднимается волна гнева — жаркого, слепого, который она с трудом подавила, потому что знала: одно неосторожное слово — и они с Варей окажутся в положении, из которого нет выхода.
— Я врач, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, хотя внутри всё дрожало. — Я здесь, чтобы лечить раненых, а не для того, чтобы развлекать твоих людей.
Савелий усмехнулся — коротко, без намёка на веселье, и стряхнул пепел в костёр.
— Врач, говоришь? — переспросил он, и его глаза, чёрные в отсветах пламени, сузились, став похожими на щёлки. — А кто ж тебя сюда звал, врача? Ты пришла в мой отряд, ты жрёшь мой хлеб, ты спишь на моей земле. За всё надо платить, Татьяна. И лучшая плата, которую ты можешь дать — это согреть моих парней. Они за родину воюют, они кровь проливают, а ты будешь ноги раскрывать. Это не много, зато честно.
Он говорил это спокойно, почти ласково, и в его голосе было столько уверенности, что Татьяна поняла: это не предложение, это приказ,