место занял другой — молодой, с белыми, как лён, волосами и пустыми голубыми глазами, которые смотрели на неё без выражения, как на кусок мяса. Он не стал ждать, не стал ласкать — он перевернул её на живот, приподнял её бедра и раздвинул ягодицы.Земля сырая под пальцами — холодная, рыхлая, с острыми камешками и сосновыми иголками, которые впиваются в кожу, но она не чувствует боли, только это скользкое, податливое вещество, в которое она погружает ногти всё глубже, пытаясь найти в нём точку опоры, якорь, который удержит её сознание на поверхности, пока грубые руки раздвигают её ягодицы, пока чужой член упирается в сжатое кольцо мышц таким же чужим, настойчивым толчком, от которого всё тело сводит судорогой отвращения. Она зажмуривается так сильно, что в темноте под веками вспыхивают золотые искры, и начинает считать — раз, два, три, четыре, — отсчитывая удары пульса, которые грохочут в висках, как молот по наковальне, и на счёте «семь» он входит в неё, резко, одним толчком, разрывая узкий проход, и Татьяна не кричит — только выдыхает воздух сквозь стиснутые зубы со свистом, похожим на шипение змеи, и впивается ногтями в землю ещё глубже, сдирая кожу на ладонях до мяса. Она не чувствует этого — ни боли в руках, ни того, как её собственный крик застревает в горле комком, ни того, как тело мужчины наваливается сверху, тяжёлое и потное, толкаясь в неё короткими, злыми рывками, от которых её грудная клетка трётся о шершавые доски нар, сдирая кожу на сосках, оставляя ссадины, которые будут саднить потом, когда всё закончится. Она считает — одиннадцать, двенадцать, тринадцать, — и где-то на пятнадцатом ударе пульса её сознание расщепляется, как стекло от удара камнем, и одна её часть остаётся в этой землянке, под этим телом, чувствуя, как член скользит в заднем проходе, сухо и грубо, без смазки, причиняя боль, от которой темнеет в глазах, а другая часть поднимается к потолку, к бревенчатым балкам, к коптилке, которая чадит на столе, и смотрит оттуда на эту сцену — на бледное женское тело, распластанное на нарах, на рыжего мужика, который вбивается в неё со спины, на Варю, лежащую рядом, с раздвинутыми ногами, с лицом, мокрым от слёз, и этот отстранённый взгляд, казалось бы, должен приносить облегчение, но вместо этого она видит всё ещё яснее — каждую каплю пота, стекающую по спине насильника, каждую слезу на щеке дочери, каждый отблеск пламени на чёрном металле винтовки, прислонённой к стене. — Смотри на меня, сука, — хрипит мужик сверху, и его рука хватает её за волосы, дёргает голову назад, и она открывает глаза, встречаясь с его взглядом — мутным, пьяным, с красными прожилками на белках, — и в этом взгляде нет ничего, кроме животной похоти и сознания власти, от которого у неё поднимается тошнота, горькая и жёлчная, обжигающая горло. — Смотри, как я тебя имею. Ты теперь наша, поняла? Пока не надоешь — наша. Будешь на всех работать, как сука, и дочка твоя тоже. Мы вас, блядей, от немцев спасли, так что будьте добры — отрабатывайте. Он говорит это и двигается в ней быстрее, грубее, и она чувствует, как что-то горячее и липкое стекает по внутренней стороне бедра — кровь или смазка, она не знает, да и знать не хочет, потому что знание не поможет, не спасёт, не сделает эту ночь короче. Она закрывает глаза, но он снова дёргает её за волосы, заставляя смотреть, и тогда она переводит взгляд на