и если она откажется, её просто возьмут силой, и Варю тоже, и никто не вступится, потому что здесь нет Рыжего, здесь нет никого, кто мог бы защитить их. Она посмотрела на Варю — дочь стояла бледная, её лицо застыло, как маска, и только глаза выдавали страх — огромный, чёрный страх, который плескался на дне зрачков.
— Мы не будем этого делать, — сказала Татьяна, и её голос дрогнул, предательски дрогнул, хотя она боролась с этой дрожью изо всех сил. — Мы уйдём. Мы найдём другой отряд.
Савелий рассмеялся — низко, раскатисто, и смех его прозвучал как гром среди ясного неба.
— Уйдёте? — переспросил он, и в его голосе появилась сталь. — Куда? К немцам? Они вас, говорят, уже драли как следует, и тебя, и дочку — вы ж у них были, я знаю, мне Рыжий рассказал. Вы от них сбежали, а теперь хотите обратно? Ну, валите. Немцы будут рады вас принять. Только не думаю, что они встретят вас с распростёртыми объятиями после того, как вы зарезали их офицера.
Он замолчал, давая словам осесть, и Татьяна почувствовала, как земля уходит из-под ног. Он был прав — ей некуда идти. Возвращаться к немцам — смерть, и смерть не быстрая, а мучительная, после которой её и Варю будут использовать, пока не убьют. Остаться здесь — значит стать шлюхой для целого отряда, но хотя бы остаться в живых. Выбор был чудовищным, но выбора не было.
— Хорошо, — сказала она тихо, и слово прозвучало как падение — глухое, окончательное. — Хорошо. Мы останемся.
Савелий улыбнулся — широко, довольно, и его улыбка обнажила жёлтые зубы, блеснувшие в свете костра.
— Умная баба, — сказал он, вставая и хлопая её по плечу ладонью тяжелой, как пудовая гиря. — Ну, тогда не будем терять время. Ребята заждались.
Он кивнул кому-то за её спиной, и Татьяна почувствовала, как сильные руки схватили её за локти, поднимая с чурбака, и повела — не грубо, но настойчиво, к одной из землянок, откуда уже доносились пьяные голоса и смех. Она обернулась, ища глазами Варю, и увидела, как дочь тоже ведут — двое мужиков, молодых, крепких, сжимали её плечи, и Варя шла, не сопротивляясь, с лицом белым, как полотно, и только её глаза — огромные, тёмные, полные слёз, которые она не позволяла себе пролить, — кричали о том, что внутри неё умирает последняя надежда.
— Варя, — позвала Татьяна, и её голос сорвался, прозвучал хрипло, как у раненой птицы.
— Я здесь, мам, — ответила Варя, и в её голосе не было страха — только пустота, бесконечная пустота, которая была страшнее любых слёз.
Землянка, в которую их втолкнули, была маленькой, душной, пропахшей махоркой, потом и самогоном. В углу горела коптилка — тусклый язычок пламени, который бросал дрожащие тени на бревенчатые стены, на грубо сколоченные нары, на лица мужчин, которые сидели там, ожидая их, — пять или шесть человек, уже разгорячённых выпивкой, с расстёгнутыми воротами рубах, с блестящими глазами, в которых не было ничего человеческого.
Первый, что подошёл к Татьяне, был молодой парень лет двадцати пяти, с рыжеватыми усами и веснушками на носу — он выглядел почти мальчишкой, но его руки, когда они схватили её за грудь, были сильными и грубыми, как корни старого дерева.
— Ну, здравствуй, красавица, — сказал он, дыша ей в лицо самогонным перегаром, и его пальцы сжали её грудь сквозь ткань рубашки, сминая, сжимая, причиняя боль, и Татьяна закусила губу, чтобы не закричать, потому что знала: крик только раззадорит их. —