этой пустоте было больше боли, чем в любых криках и слезах.
— Я держусь, мам, — ответила она, и голос её звучал ровно, почти спокойно, и это спокойствие было страшнее любых истерик, потому что Татьяна знала: Варя ушла туда, в то самое море, о котором она говорила, в воспоминание, где нет этой землянки, нет этих мужиков, нет этой войны, — и она не знала, сможет ли Варя вернуться оттуда, когда всё закончится.
Они лежали так, молча, прижавшись друг к другу, и где-то за стенами землянки начало светать — серый, мутный свет пробивался сквозь щели в бревенчатых стенах, освещая их тела, покрытые следами чужого насилия, и вместе с этим светом пришли звуки просыпающегося лагеря — кашель, звяканье котелков, чьи-то голоса, и Татьяна поняла, что день начался, и что этот день будет длиннее и страшнее предыдущей ночи, потому что теперь они знали, что их ждёт, и это знание было тяжелее любой неизвестности.
Дверь землянки отворилась, и на пороге появился Савелий — его чёрная борода была влажной от утреннего тумана, в руках он держал кружку с чем-то горячим, и глаза его, тёмные, как угли, смотрели на них с выражением, в котором не было ни жалости, ни похоти — только холодное, расчётливое удовлетворение хозяина, который осматривает своё имущество.
— Подъём, — сказал он коротко, и голос его прозвучал буднично, как будто он будил не женщин, которых насиловали всю ночь, а солдат на утреннюю поверку. — Есть будете? У меня каша с тушёнкой, и чай, настоящий, из листьев смородины. Поднимайтесь, мужики уходят на задание, нужно перевязать раненых и натаскать воды из ручья.
Он говорил это спокойно, деловито, и Татьяна с трудом поднялась, чувствуя, как каждый мускул, каждая кость ноют от боли, как низ живота саднит, а между ног всё ещё влажно и липко, и она натянула рубашку, которая валялась на полу, прикрывая тело, но ткань прилипала к коже, и каждое движение отдавалось болью в спине и бёдрах.
— Варя, помоги мне, — сказала она, и дочь поднялась, медленно, держась за стену, её лицо было бледным, под глазами залегли тени, и она молча натянула отцовскую рубашку, стараясь не смотреть на Савелия, который стоял у входа, наблюдая за ними с ленивым интересом, как за животными в зоопарке.
— Молодцы, бабы, — сказал он, когда они вышли из землянки, и его взгляд скользнул по фигуре Татьяны, задерживаясь на её груди, которая обрисовывалась под тонкой тканью, и по узким бёдрам Вари, и в этом взгляде было обещание, от которого у Татьяны сжался желудок, и она знала, что это обещание будет выполнено, потому что в этом лагере слово Савелия было законом, и законы эти были жестокими и не знали пощады.
Весь день они работали — Татьяна перевязывала раненых, промывала гнойные раны, ставила компрессы воспалённых лёгких, и её руки, привыкшие к этой работе, двигались автоматически, но в голове было пусто, и только одна мысль билась, как птица в клетке: "Где же ты, Рыжий? Когда ты вернёшься?" Она ждала его прихода каждую минуту, каждую секунду, но солнце поднималось всё выше, перевалило через полдень, и к вечеру, когда тени начали удлиняться, а воздух наполнился прохладой, Рыжий так и не появился.
Варя носила воду, помогала матери, и её перевязанная рука висела на перевязи, но она делала всё, что могла, и мужчины, проходя мимо, хлопали её по заду, хватали за грудь, и она терпела, сжав зубы, и только глаза её, тёмные и пустые, выдавали ту бурю, которая бушевала внутри, — смесь ненависти и страха,