отчаяния и надежды, которая таяла с каждым часом, с каждой минутой, с каждым мгновением, когда лес оставался тихим, и никто не выходил из-за сосен с рыжими волосами, горящими в закатном солнце.
К ужину, когда лагерь собрался у костра, и в воздухе запахло кашей и махоркой, Савелий подошёл к ним, и в его руках была фляга — та самая, алюминиевая, которую Татьяна помнила по утру, когда Рыжий поил её спиртом, и от этого воспоминания защипало в глазах, но она моргнула, прогоняя слезы, потому что плакать здесь было нельзя.
— На, выпей, — сказал он, протягивая флягу Татьяне, и его голос звучал почти ласково, и эта ласка была страшнее любой грубости. — Вечером у нас будет... развлечение. Петрович сказал, что баба должна кончать, когда мужик её трахает. Говорит, так правильнее, и баба потом добрее становится. А то вы лежите, как брёвна, ни звука, ни движения. Скучно, товарищи. Мы вам жизнь спасали, а вы не стараетесь. Ну ничего, сегодня мы вас научим, как надо радовать мужчин.
Он сказал это с усмешкой, и несколько мужиков, сидящих у костра, засмеялись — низко, грязно, и Татьяна почувствовала, как по спине пробежал холодок, тот самый, который она научилась распознавать за эти недели, — холодок предчувствия того, что будет хуже, чем прошлая ночь, потому что теперь они не просто будут брать её тело, они будут ломать её разум, добиваясь реакции, которую она не могла им дать, потому что оргазм от насилия — это предательство собственного тела, и она знала, что её тело способно на это предательство, потому что Вернер уже заставил её испытать это, и стыд от того оргазма горел в ней до сих пор, как незаживающая рана.
Она взяла флягу, сделала глоток, и спирт обжёг горло, разлился теплом в груди, и это тепло было единственным, что согревало её в этом аду. Варя тоже выпила, и её глаза, тёмные и настороженные, встретились с глазами матери, и в этом взгляде было понимание — понимание того, что этой ночью их будут не просто насиловать, а пытать удовольствием, и они не знали, что хуже — боль или это принуждение к наслаждению.
Солнце село, и лагерь погрузился в темноту, разбавленную светом костров и коптилок. Татьяна и Варя сидели у входа в свою землянку, когда к ним подвели Елену — её толкали двое мужиков, и она шла, спотыкаясь, с разорванным платьем, с разбитой губой, и в её глазах, когда она встретилась взглядом с Татьяной, была та же пустота, та же обречённость, то же понимание того, что эта ночь будет повторением предыдущей, только хуже.
— Савелий сказал, вас троих вместе положить, веселее будет, — сказал один из мужиков, тот самый, молодой, с белыми волосами и пустыми голубыми глазами, который насиловал Татьяну сзади предыдущей ночью, и его голос прозвучал ровно, буднично, как будто он обсуждал расположение палаток. — Заходите, бабы, ждём вас.
Они вошли в землянку, где уже собрались человек десять — те же лица, что и прошлой ночью, но теперь на них не было той пьяной развязности, которая была вчера, вместо этого - сосредоточенность и предвкушение. В углу горела коптилка, бросая дрожащие тени на стены, и в центре были постланы три ряда нар — три места, три тела, которые будут использованы этой ночью.
Петрович — мужик лет пятидесяти, с седой бородой и хитрыми глазами, который, видимо, и был тем самым "теоретиком", что придумал эту пытку — сидел на чурбаке у входа, попыхивая самокруткой, и его голос, скрипучий и наставительный, разнёсся по землянке.