Только тогда он накинул на неё больничное одеяло, колючее, пахнущее хлоркой, и держал за плечи, пока её не перестало трясти.
— Сама держала, — сказал он.
Больше ничего не сказал. Ей хватило до следующей пятницы.
5
В феврале исполнилось три месяца. Посчитала это не она: впервые в жизни что-то посчитали за неё.
Сеанс в тот вечер был короткий и тихий — за двадцать минут голос сказал слов десять, и все десять она выполнила раньше, чем он договаривал. Когда люк открылся, он подал ей руку, накинул на неё одеяло и сказал:
— Сядь.
На столе рядом с журналом стояла картонная коробка, без бантика, из-под чего-то аптечного. Он снял крышку и вынул ошейник.
Ира ждала — если ждала — чего-нибудь из того, что видела на сайтах: широкого, чёрного, с кольцом под поводок. Этот был узкий, в два пальца, из тёмной вишнёвой кожи, мягкой, как старая перчатка; края прошиты вручную вощёной ниткой. Пах он новой кожей и воском. Колец на нём не было, пряжек тоже: застёгивался он на роговую палочку, продетую в петлю, — медового цвета, как пряжки на ремнях в баке. В нём не было ни грамма железа.
— В бак — без него, — сказал он. — Туда только твоя кожа. Снимаю я, у люка. После — надеваю я. В остальное время он на тебе: дома, на работе, ночью. Снять сама можешь в одном случае. Знаешь в каком.
— Знаю.
Он встал у неё за спиной. Одеяло сползло с плеч, и она его не поправила. Его пальцы убрали волосы с шеи — тем же движением, каким он начинал плести косу, — и кожа легла на горло: прохладная, потом сразу тёплая. Палочка прошла в петлю сбоку, под левым ухом. Потом его палец скользнул под ошейник, между кожей и кожей, и проверил, не туго ли. Так он проверял пряжки в баке.
Не туго.
В тёмном стекле иллюминатора отразилась женщина в больничном одеяле, с полоской на горле. Ира смотрела на неё и ждала, что станет смешно. Смешно не стало.
На работе ошейник заметили на второй день.
— Ой, какой чокер! — Заместительница, молодая, глазастая, чуть не ткнула ей пальцем в горло. — Где брали?
— Подарили.
— Кто-то со вкусом.
— Да, — сказала Ира. — Со вкусом.
К полудню кожа нагревалась до тепла тела и переставала чувствоваться, и тогда Ира начинала по ней скучать и трогала застёжку — на совещании, в лифте, над договором, — пока не находила под пальцами гладкую роговую палочку. Ночью палочка давила в подушку под ухом, и спать пришлось учиться на правом боку. За неделю она научилась.
В следующую пятницу он снял его у люка: палочка вышла из петли, и шее стало пусто. Разделась Ира давно, ещё у стула, — и только теперь узнала, что раздеться можно и после того, как разделась догола. После сеанса он надел ошейник обратно, и только тогда сеанс кончился.
Сын ошейника не заметил. Он на неё вообще не смотрел.
* * *
Про сына она заговорила в марте, в закутке за перегородкой, над растворимым кофе, — не глядя на него, в чашку.
— У меня сын.
— Знаю.
— Ему восемнадцать. Оболтус. Не учится, не работает. После школы — никуда, и я... — Она услышала, что глотает концы, и заставила себя договорить. — Он сидит в комнате. Целыми днями. В наушниках. Выходит в туалет и к холодильнику. Девушки у него не было ни разу — живой, не из экрана. Он со мной не разговаривает. Ни с кем не разговаривает. Я со всеми знаю, что делать, а