— Поговорите с ним, — сказала она. — Пожалуйста. Вас бы он послушал. Вас все слушают.
— Я не психолог.
— Я знаю.
— Я занимаюсь женщинами. — Он поставил чашку. — Мужчинами — нет. Оболтусами тем более.
— Он не оболтус.
— Ты сама сказала. Минуту назад.
Она промолчала. Допила кофе. В дверях обернулась: он сидел, сложив руки, и смотрел в чашку, как смотрят в журнал, когда цифры не сходятся.
«Я не психолог» — это ещё не было «нет». Ира шла под голыми липами и повторяла его слова, как повторяют чужие цифры, чтобы не потерять, и сколько ни повторяла, «нет» в них так и не появилось.
6
В апреле он взял маркер.
Это было после сеанса, у стола, где она сидела в одеяле, с ошейником, только что вернувшимся на горло. Он раскрыл на ней одеяло, как раскрывают папку, не спрашивая, вынул из нагрудного кармана тонкий маркер, которым подписывал баллоны, и поставил на груди две точки. Одну. Потом вторую. По бокам сосков, у самого края, симметрично, как пометки на чертеже.
— Здесь, — сказал он. — И здесь. Проколю.
Ира смотрела на точки. Потом на него.
— Стекло, не железо, — продолжал он так же ровно, как говорил всё остальное. — Иначе в бак нельзя. Больно — один раз. Заживать долго, месяц, два. Бак поможет, он для этого и стоит. — Он закрыл маркер. — Сейчас не отвечай. Через месяц скажешь, да или нет. Точки смоешь сегодня же.
Она не смыла.
Три дня мылась, обходя их мочалкой, на четвёртый они побледнели и стали сходить, и она обвела их шариковой ручкой — синей, конторской, из стакана на рабочем столе — и потом стыдилась этого больше, чем всего, что было в баке. В стакан ручку так и не вернула. Носила в сумке.
Все эти недели она проверяла себя, как проверяют счёт перед подписью: на планёрке, в лифте, ночью, когда не спалось. Сдавая кровь, она всю жизнь смотрела в окно; от одного вида иглы у неё темнело в глазах. А ладонь сама ложилась на грудь поверх блузки — туда, где синели под тканью две точки, — и под ладонью становилось горячо заранее. Тело ответило раньше головы. Голова ещё месяц делала вид, что думает.
Через месяц, на той же кухне, над той же чашкой, она сказала:
— Да.
Он кивнул коротко, как ставят галочку.
* * *
В следующую пятницу после сеанса он не надел на неё ошейник. Положил его на стол, рядом с журналом, и Ира стояла посреди зала голая, с непривычно лёгким горлом, и всё время хотела потрогать шею.
В зале горел свет, какого она здесь не видела: он принёс из процедурной лампу на штативе, и посреди зала стоял белый круг, как на сцене. Лампа гудела тонко, на свой лад, поверх низкого гула камеры. На столике у пульта, на бумажной салфетке, было разложено: перчатки, пузырёк, два запечатанных пакетика, зажим с кольцами для пальцев и в блюдце — две короткие стеклянные штанги, прозрачные, как капли.
— Сядь.
Стул стоял в белом круге. Она села, и под этим светом было видно всё: каждая родинка, растяжки на бёдрах, пушок на руках, розовый след от ремня под грудью, ещё не сошедший.
Он натянул перчатки — резина щёлкнула по запястьям, запахло больницей — и протёр ей грудь чем-то ледяным; синие точки поплыли и стёрлись. Соски сжались сразу, от холода или от того, что сейчас будет. Он поставил точки заново, своим маркером, и наклонился к ней. Так близко и при таком свете она его ещё не видела: седая щетина