Всё, что она придумала за неделю, — тёмный, белобрысый, айтишник, военный — оказалось лишним. Была спина с родинкой, и вся она уместилась в одну секунду.
Он наклонился в бак, расстегнул ремни на её запястьях, растёр их и подал руку.
— Ты знаешь, за что.
— Знаю.
Трость была новая: Ира слышала, как он снимает с неё плёнку, — сухой, хрусткий звук, так разворачивают букет.
— Нагнись. Руки на колени.
Держаться было не за что — ни люка, ни края стола, только собственные колени под ладонями. Ира нагнулась. Волосы упали вперёд и закрыли лицо, и она обрадовалась этому, как подарку.
— Десять. Считаешь.
Сначала был свист — тонкий, короткий, на долю секунды раньше всего остального. Потом ничего — она даже успела удивиться. Потом боль легла поперёк, узкая, жёсткая, одной чертой, и стала расходиться в стороны, медленно и горячо, и только тогда Ира выговорила:
— Один.
Второй лёг ниже. Третий — рядом со вторым, так близко, что они слились в одну полосу, и цифра вышла у неё с хрипом. На четвёртом она поняла, что бьёт он не сильно, и это было хуже: не сильно, но точно, с перерывами, в которые она успевала прожить каждый удар целиком, от свиста до жара. Пятый. Шестой — без паузы, сразу за пятым, и цифру она проглотила, и он ждал, не поднимая трости, пока она её найдёт.
— Шесть.
Седьмой пришёлся туда, где ещё с утра ныло от лежанки. На восьмом голос не пошёл: вместо цифры из горла вышло что-то без согласных, и он опять ждал, и она опять нашла. На девятом подумала — ясно, отдельно от боли, — что за поцелуй это дёшево. Десятый лёг под ягодицами, поперёк, тяжелее всех, её повело в сторону, и он поймал её за локоть, не дав упасть.
— Десять, — сказала она в его рукав.
— Хорошо.
Он усадил её на стул, накинул одеяло. Дал воды — из-под крана, тёплой, с привкусом старой трубы, — и она выпила два стакана, стуча зубами о край. Потом он взял со стола ошейник и надел: палочка в петлю, палец под кожу, не туго.
Он стоял над ней и молчал, и Ира ждала, что он скажет «сама держала» или «хорошо» ещё раз — что-нибудь своё, из того, что было только у них. Он сказал другое.
— Целовать будешь того, кому я тебя продам.
Сказал ровно, как про давление, и отошёл к пульту — записывать в журнал время.
Ира сидела, обхватив стакан, и слушала, как гудит камера. Продам. Слово, которое в кафе принадлежало чужой женщине, он произнёс сам, своим голосом, в своём зале, и оно легло рядом с ней, как ложилась его ладонь, — тяжело и надолго. Следы от трости наливались под одеялом. Она сидела на них и не ёрзала.
9
Была ещё одна причина, почему он до сих пор её не продал.
Обычно он укладывался в год. Восемь месяцев, десять, иногда год с небольшим: столько нужно женщине, чтобы взять у него всё, что он может дать, и упереться в потолок. Потолок он видел раньше них — по тому, как они переставали бояться люка, — и тогда заводил разговор. С этой он тянул. Причин было две. Первую он не называл даже себе: так не снимают трубку, когда знают наперёд, чей голос. Вторую называть было не стыдно.
Её беда была не только в ней самой. У неё был сын, восемнадцатилетний оболтус, который не хотел ни работать, ни учиться. Целыми днями сидел в интернете, не вылезая, уткнувшись в экраны, и выходил из комнаты в туалет