— и искал подвох, как ищут мелкий шрифт в договоре. Ни одна из тех, кто был до неё, не делала такого без задней мысли. Без расчёта, без сцены, без счёта, который предъявляют к оплате позже. Подвоха я не нашёл. От этого делалось не по себе.
Глава 4. Среда
Среда надвигалась медленно — как погода, о которой знаешь заранее. Внешне всё шло как обычно.
Но сначала — вторник вечером. Из кабинета я слышал непривычные звуки: воду в ванной, фен, потом затишье — слишком долгое для умывания перед сном. Около одиннадцати она прошла по коридору мимо моей двери, и я мельком увидел её в проёме. Волосы уложены иначе: не привычный хвост, а узел у затылка, открывающий шею. Запах незнакомый — не духи, другое мыло. Шаг мягче и медленнее. Она не взглянула в мою сторону, шла к себе. Но спину держала прямее обычного: знала, что я смотрю.
В среду утром она подала мне кофе и, уходя, задержалась в дверях кухни на долю секунды — спиной ко мне. Чашка стояла так, как я её беру. Я не успел понять, зачем она остановилась, а она уже ушла. Пауза между «поставила» и «ушла» осталась в кухне, как запах после того, как дверь закрылась.
За обедом она поглядывала на часы — коротко, украдкой. Ела молча. Правая рука лежала на столе, и пальцы сворачивались — не в кулак, а так, как сжимается рука перед тем, как поднять тяжёлое, — и разжимались снова. Она этого не замечала.
Когда я встал и сказал, что буду в кабинете, она кивнула. У двери я обернулся: она смотрела в окно, и на скулах у неё стояли два неровных розовых пятна — не от тепла и не от стыда. Дышала она медленнее и глубже, чем нужно человеку, который сидит за столом.
Я тянул до последнего: дождался, пока она уберёт на кухне, зачем-то проверил почту, долго стоял у окна. В половине девятого вышел из кабинета с видом человека, идущего на неприятный, но неизбежный разговор с налоговой.
Джентиана сидела в гостиной с книгой — взяла с полки что-то на английском и держала, не читая. Когда я вошёл, закрыла её и положила на колени. Подняла глаза.
— Я помню, — сказала она.
Без вызова и без покорности. Негромко, с хрипотцой, сглотнув перед словами. Она ждала эту среду — не с ужасом. Лицо её выдавало.
Я провёл её в спальню.
— Раздевайся.
Одно слово. Она не заставила себя ждать. Сложила одежду на стул — аккуратно, без театра, как складывают вещи перед медосмотром. И осталась стоять посреди комнаты.
Я видел её на фотографиях. Фотографии врали — в обе стороны. Грудь оказалась тяжелее и живее, чем на снимке: она поднималась с каждым вдохом, нарочно ровным, и соски стягивались от прохлады спальни. Или не от прохлады. Ещё были шрамы на бёдрах — белые чёрточки, которых снимок не показал. Она не прикрыла ничего. Стояла, опустив руки, и смотрела в точку на стене левее меня.
Я не помнил, когда в последний раз видел голую женщину не на экране и не за триста долларов. Приличнее было отвести глаза. Я отвёл — на стул, на её сложенную стопкой одежду, — и через секунду снова смотрел на неё. Она позволяла смотреть, и именно это было невыносимо. Брюки стали тесными. Я стоял одетый перед женщиной, которая разделась по одному моему слову, и не знал, куда деть руки.
В комнате стало так тихо, что я слышал, как она сглатывает. Она дышала, как дышат, когда считают про себя: раз, два, три. Грудь поднималась на счёт.