Она легла лицом вниз. Я пристегнул манжеты к запястьям — тонкие запястья, синеватые жилки под кожей — и к изголовью. Руки вытянуты вперёд. Она отвернула лицо к стене. Теперь я мог смотреть сколько хотел — и смотрел: на позвоночник, на белые круглые ягодицы, на грудь, придавленную к простыне и выступившую по бокам.
Я взял ремень. Наверное, следовало что-то сказать — правильное, с весом. Я не сказал. Пауза затянулась и сделала своё: она не видела меня, только слышала — и по спине у неё прошла мелкая рябь — от неизвестности. От запаха кожаного ремня, который она, конечно, уже почуяла. От того, что я стою у неё за спиной — близко, не касаясь.
Странное ощущение — держать ремень над голой женщиной и понимать, что она не возражает, что она пришла сюда за этим. Что тихая неделя с кофе по утрам была для неё долгим разбегом. Я поймал себя на том, что стою и не начинаю. Ремень в руке, она лежит, а я медлю, хотя медлить незачем. Я привык читать других. Себя в эту минуту читать было труднее.
Первый удар вышел слабым: ремень хлопнул глухо, мягко. Она не ответила никак. Я ударил снова, как учили, — сухой хлёсткий щелчок в тишине. Теперь она выдохнула — оттого, что началось. Так выдыхают в самолёте, когда шасси отрываются от полосы.
С каждым ударом её дыхание менялось: короткий вдох, задержка, длинный выдох. На белой коже проступали полосы — чёткие, рельефные; они наливались багровым, как проявляется снимок. Я не мог не смотреть. Одни места краснели сразу, другие держались. Звук был разный: сухой треск по лопаткам, глухой, влажный — по бёдрам, где кожа горячее. Тишина между ударами работала не хуже самих ударов. Спина выгибалась — не прочь от удара, навстречу. Пальцы вцеплялись в простыню, белели и разжимались.
Бёдра её подавались вниз, в матрас, сами по себе. Она этого не замечала. Или не хотела замечать.
После третьего удара я остановился. Нарочно. Она это почувствовала: пальцы в манжетах сжались. Разжались. Ждёт. Я положил ладонь ей на лопатку и не двигал. Кожа под ладонью пульсировала и жгла.
— Тихо, — сказал я, хотя она и так не шевелилась. Для неё, не для меня. Она выпустила воздух.
— Хорошо лежишь.
Первая оценка. Первая похвала. Потом, тише:
— Посмотри на меня.
Она повернула голову — щекой на подушку — и посмотрела. Лопатки у неё сошлись. Кожа на спине пошла пупырышками от поясницы до затылка, хотя в спальне было тепло. Колени разъехались по простыне, пальцы в манжетах раскрылись. Похвала попала туда, куда должна была. Она не сказала ни слова.
На пятом ударе она перестала выдыхать. Дыхание не прекратилось — изменилось: стало ровным и очень глубоким, как во сне. Я подождал. Ударил ещё раз. Ничего. Я позвал её по имени — негромко, осторожно.
Ничего.
Я отбросил ремень. Отстегнул манжеты от изголовья — пальцы стали деревянными. Перевернул её на спину. Глаза открыты, но смотрят сквозь потолок, в точку, которой нет в этой комнате. Лицо расслаблено, как у человека, которому наконец разрешили не держать себя в руках.
Зрачки съели радужку — от голубого осталась узкая кайма. Кожа на шее и груди горела, влажная. Губы приоткрыты; в уголке рта блестела нить слюны, которой она не замечала. Тело лежало мягко, без единого напряжённого мускула, как у спящего.
Я смотрел на это тело — голое, в моих полосах, открытое. Грудь лежала тяжело, разойдясь в стороны, и поднималась редко, медленно. Бёдра раздвинулись сами: тело отпустило последний контроль. Между ними блестело то, что она сдерживала весь вечер и не