без улыбки, и от этого было хуже, чем если бы она кричала. Я стоял и молчал, а она смотрела на меня так, как решают, что делать с человеком: простить или вернуть туда, откуда взяла, — в очередь за билетами.
— Ещё раз зайдёшь — больше не выйду, — сказала она. — Совсем.
Потом вздохнула и добавила другим голосом:
— И пляжа сегодня не будет.
— Из-за двора?
— Из-за календаря. У меня эти дни.
Я сначала не понял, какие дни. Потом понял и покраснел так, что это проступило даже сквозь мой медный загар. Я знал, что такие дни бывают, — в общих чертах, из учебника анатомии, страницы которого у нас в классе были зачитаны до дыр, — но никогда не думал, что они могут касаться меня. И только тут я сложил её «сегодня можно» с её «этими днями» и понял, что у неё был календарь. А у меня было одно сплошное сегодня.
Что она в то утро, наверное, вздохнула с облегчением, я сообразил лет через двадцать. Тогда — нет.
Вместо пляжа она повела меня в кино.
Повела — потому что выбирала она. Не в мой большой кинотеатр на Греческой, а в маленький, сбоку от садика у Горсада, где всё ещё шло то самое индийское и куда я в восемнадцать лет не пошёл бы ни за какие деньги. Утренний сеанс, десять сорок. В кассе нам обрадовались, как родственникам.
Зал был почти пустой. Рядов за шесть впереди сидели две пенсионерки в панамах, пришедшие на любовь, а в углу спал моряк торгового флота, пришедший выспаться после рейса. Больше никого. Ника прошла в самый последний ряд, к стене, села, и я сел рядом, и свет погас.
Индийское кино начинается долго. Сначала у кого-то кого-то украли в детстве, потом все выросли и запели. На второй песне Ника взяла мою руку.
Я сидел смирно — после «ты мне мешаешь смотреть» я в кино сидел смирно — и руку держал на подлокотнике, на виду. Ника взяла её, подержала у себя на колене — я почувствовал сквозь сарафан, какое оно горячее, — а потом подняла подол и положила мою ладонь себе на живот. На голый живот, под сарафаном, низко, туда, где кожа уже кончалась и начиналась резинка.
И прижала сверху своей ладонью.
— Смотри на экран, — сказала она.
Я смотрел на экран. На экране плакала красавица с красной точкой между бровей. Я ничего не видел.
Под ладонью было тепло — не так, как на бедре в ту ночь на скамейке, а глубоко, изнутри, и живот был твёрдый, напряжённый, как перед прыжком со скалы. Я шевельнул пальцем. Её ладонь сверху надавила: не надо. Я перестал. Я сидел не шевелясь и смотрел, как индиец на экране поёт, стоя на крыше поезда, и чувствовал мизинцем край резинки, и думал только о том, что мизинец — это рядом, ближе, чем было за все эти дни, — и что дальше нельзя.
Минут через десять живот под моей рукой отпустило. Я почувствовал это ладонью: он стал мягче и теплее, Ника выдохнула долго, через нос, сползла в кресле чуть ниже, и голова её легла мне на плечо.
Я решил, что это от меня. Я сидел и гордился.
А потом она сама подняла мою руку выше — по животу, по рёбрам — и положила себе на грудь, под сарафаном, и опять прижала, и опять сказала:
— На экран.
Я смотрел на экран. Сердце у неё стучало мне в ладонь — часто, чаще моего. Сосок под ладонью затвердел, и я почувствовал это раньше, чем понял, и не