середине Ника остановилась, взялась за перила и прижалась ко мне спиной.
— Он дрожит.
— Это от любви.
— К тёще, — сказала Ника и не отодвинулась.
У Оперного я рассказал ей, что архитектор, увидев театр готовым, повесился.
— Это во всех городах рассказывают, одессит. Про каждый театр.
— Во всех рассказывают, а у нас правда.
Ника не ответила. Она смотрела на афишу у служебного входа — «Жизель», — и я заметил, что ноги у неё сами встали пятками вместе, носками врозь, как тогда в очереди. Потом она отвернулась от афиши, как отворачиваются от знакомого, с которым не хотят здороваться.
При дневном свете наша скамейка в Александровском сквере оказалась самой обыкновенной: зелёные брусья, бетонные лапы, «Л + В» с зачёркнутым «В». На ней сидел старик с газетой и крошил голубям булку. Ника посмотрела на скамейку, на меня и ничего не сказала, только сжала мне пальцы. Старик ни о чём не догадался. Голуби — не знаю.
А под вечер я повёл её в переулок за бульваром, к дому, который у нас называли ведьминым. Спереди — дом как дом: окна, балкон, бельё. А если зайти сбоку и встать в одном точном месте — дом исчезает, и остаётся одна стена, плоская, тонкая, с небом по обе стороны. Ника долго стояла в этой точке. Подвигалась на шаг — дом появлялся. Возвращалась — исчезал.
— А кто там живёт? — спросила она.
— Люди.
— В стене?
— В Одессе можно жить где угодно.
Она помолчала.
— Покажи мне что-нибудь, что с какой стороны ни смотри — одно и то же.
Я думал всю дорогу до бульвара и не нашёл. В моём городе, который я знал наизусть, не нашлось ни одной вещи, которая бы не менялась от того, откуда на неё смотришь: лестница, Дюк, дом, легенды. На бульваре я махнул рукой вниз, на порт и на то, что за портом.
— Море, — сказал я.
Ника ничего не ответила. Оперлась на парапет и смотрела на море долго, пока по нему не прошёл весь буксир, от носа до кормы.
Там, на бульваре, в тени, я и спросил, чем она занималась — спортом? Я вспомнил её ноги на матрасе, и пятую позицию, и то, как она стояла в очереди.
— Балетом, — сказала она. — Восемь лет.
— И что?
— И всё. Выросла грудь.
— Как это?
— Очень просто. Четвёртый размер в балете не нужен. Балет — это про то, чего нет. Про лёгкость. А у меня, — она коротко показала на себя ладонью, сверху вниз, — у меня есть.
Сказала она это весело и бойко, как говорят фразу, повторённую столько раз, что она перестала болеть. И тут же, без всякой связи, добавила другим голосом:
— Я до сих пор каждое утро встаю к станку. У тёти кровать с шариками, как у Вадика. Держусь за шарик и делаю батманы. Тётя думает, это гимнастика.
Я засмеялся, а потом вспомнил её ступни на полосатом матрасе — и понял наконец, на что смотрел. Восемь лет на пальцах. Грудь отняла у неё балет, а ноги так и остались балетными. И на Собачьем пляже она спокойно снимала лифчик — и ни за что не снимала тапочек.
— А сейчас?
— А сейчас я учусь в Кульке. Перешла на третий курс.
— Где?
— В институте культуры. У вас кулёк — это для семечек. А у нас — институт.
— А живёшь?
— В Москве.
И всё. Больше она о себе не рассказала — ни в тот день, ни потом. Ни фамилии, ни улицы, ни как зовут тётю, ни почему она приехала одна. Балет, Кулёк,