с гривенник, и пыль вокруг неё подпрыгнула. А потом стало не до капель. Мы бежали до ближайшей парадной метров сто и вбежали туда мокрые насквозь, как из моря. Сарафан прилип к Нике так, что на ней можно было изучать анатомию лучше, чем по тому самому учебнику с зачитанными страницами. Волосы выбились из-под краба и лежали на плечах тёмными жгутами. Она смеялась и выжимала подол.
Парадная была одесская: мраморная лестница с отбитыми краями ступеней, чугунные перила, лифт в сетчатой шахте, который не ездил с тех пор, как его поставили, и цветные стёкла в окне на площадке, по которым текла вода. Рассечённый свет ложился на неё красными и синими пятнами, на мокрые плечи, на шею с родинкой. Я целовал её, стоя на ступеньку ниже, чтобы наши лица были вровень, и поцелуи были мокрые и прохладные, с привкусом дождя. Сарафан под моими ладонями был холодный, а спина под ним — горячая, и эта разница сводила меня с ума сильнее всего остального. Ника прижималась ко мне вся, мокрая и горячая, не отпускала, дышала мне в шею, и я чувствовал, что она хочет того же, что и я, и так же не может.
— Ещё два дня, — сказала она мне в шею.
Я не сразу понял, что она тоже считает.
Где-то наверху открылась дверь, и старушечий голос сказал в пролёт лестницы:
— Целуйтесь на здоровье, только не налейте мне лужу.
И дверь закрылась.
Ливень кончился так же, как начался, — сразу. Мы вышли, и город был другой — вымытый, блестящий, дымящийся. Асфальт парил. С платанов капало за шиворот. По обочинам бежали ручьи с листьями и корабликами из сигаретных пачек, запущенными неизвестно кем. Пахло мокрой пылью, листвой и морем, которое после дождя придвинулось ближе. Ника шла босиком, несла мокрые босоножки в руке и не стеснялась. Ступни её шлёпали по мокрым плитам, и я слушал этот звук и думал, что ничего лучше в жизни не слышал.
Вечером я познакомил её с друзьями.
Собирались мы в Аркадии, у фонтана, который не работал, и на его бортике уже сидели Гарик с гитарой, Светка, Лёнчик и Вадик, специально приехавший с лимана. Я вёл Нику по аллее за руку и чувствовал себя человеком, который несёт напоказ серебряную медаль и старается не сиять.
Когда мы подошли, Гарик перестал играть. Он посмотрел на Нику и замолчал. Гарик молчал второй раз в жизни. Первый был, когда ему в восьмом классе сломали нос. Лёнчик, наоборот, сразу начал анекдот — конечно, самый длинный, про Рабиновича и пароход, — и Ника дослушала его до конца и засмеялась в нужном месте. До неё этого не делал никто, даже мы. Лёнчик смотрел на неё молча, и это было второе чудо за вечер. Вадик сказал ей «здрасьте» и, чтобы не стоять просто так, сразу рассказал про судака. Судак за эти дни потяжелел ещё на килограмм.
Светка оглядела Нику с головы до ног и спросила:
— Москвичка?
Спросила тем тоном, каким в Одессе говорят «приезжая».
— Немножко, — сказала Ника.
И Светка, которая за словом в карман не лезла никогда, не нашлась, что ответить.
Я сидел на бортике неработающего фонтана, обнимал Нику за плечи и ловил взгляды. Взгляды были откровенно завистливые — и от наших, и от прохожих с аллеи, и от группы студентов из Ленинграда, которые прошли мимо трижды, делая вид, что ищут туалет, — и я радовался им так, как не радовался ни одной своей пятёрке. Пятёрок, правда, было немного. Гарик потом говорил, что в тот вечер мимо нас прошла вся красота Аркадии, а