я ни разу не повернул головы. Я этого не помню. Значит, правда не повернул.
Потом, когда Ника отошла со Светкой — Светка решила, что врага надо изучать вблизи, — я спросил Гарика шёпотом:
— Ну? Подходящая?
Гарик подумал. Потрогал струну.
— Это не подходящая, — сказал он. — Это...
И не нашёл слова. На этом теория Гарика кончилась. Новой он так и не придумал.
Потом Гарик играл, и мы пели всё, что знали, и то, чего не знали, тоже пели, и аллея Аркадии подпевала нам из темноты чужими голосами. А под конец Гарик прижал струны ладонью и объявил:
— Завтра — костёр. На обрыве, за Фонтаном, где маяк. Вадик везёт вино. Лёнчик добывает водку и не рассказывает анекдотов.
— Водку добуду, — сказал Лёнчик, глядя на Нику. — А с анекдотами это несправедливо. Теперь у меня есть слушатель.
На обратном пути, уже на Пушкинской, под мокрыми платанами, Ника спросила:
— Они у тебя все такие, одессит?
— Какие?
— Хорошие.
Я хотел сказать что-нибудь остроумное, но сказал правду:
— Да.
У арки она поцеловала меня дольше, чем обычно, и сказала своё «дальше не надо» не сразу, а спустя минуту, и эта минута была лучшим, что случилось со мной за день.
10. Костёр
За Фонтаном берег поднимается высоко, метров на тридцать, и обрывается к морю глиняной стеной, исчерченной оползнями. Наверху — полынь, сухая трава, колючие кусты дикой маслины и топтаные плеши от чужих костров. Внизу — дикий пляж, куда ведёт тропа, по которой трезвым спускаться страшно, а нетрезвым — нет, и потому спускаются по ней в основном ночью. Неподалёку стоит маяк и раз в несколько секунд проводит по морю светом, словно пересчитывает корабли.
Мы пришли туда на закате, восемь человек: Гарик с гитарой и в тельняшке, Светка и две её подруги, Инка и Лариса, Вадик с трёхлитровой банкой, закутанной в полотенце, как младенец, Лёнчик с газетным кульком картошки, двумя бутылками водки и лицом человека, которому запретили говорить, и мы с Никой. В банке была «Изабелла» из той самой бочки — розовая, лёгкая, пахнущая земляникой так сильно, что к банке сразу прилетела оса и до самой темноты не хотела улетать. Водку Лёнчик отстоял в очереди на Канатной: четыре часа, две бутылки «Пшеничной» и столько новых анекдотов, что Гарику пришлось подтвердить запрет.
Дрова мы собирали внизу, на пляже: плавник, белый, сухой, лёгкий, обточенный морем до гладкости кости. Ника нашла корягу, похожую на лошадиную голову, и потащила её вверх сама, не давая мне, и Светка смотрела на неё с недоверием: москвичка, по её представлениям, таскать коряги не могла. Костёр разжигал Вадик — с одной спички, и всё время, пока разжигал, рассказывал, как в прошлом году развёл костёр на лимане под проливным дождём. Тот костёр, если верить Вадику, горел до сих пор.
Мидии мы надёргали с камней там же, внизу, и жарили их на листе жести, найденном в кустах. Ракушки раскрывались с треском, шипели, плевались морской водой, и из каждой выглядывало оранжевое, дымящееся, солёное. Картошку Лёнчик закопал в угли и тут же забыл где, и потом мы находили её всю ночь, по одной, углями снаружи и сырую внутри, и ели с солью из спичечного коробка, и ничего вкуснее не ели никогда. Водку пили по кругу из одного гранёного стакана, который Гарик принёс в кармане, закусывали мидиями, морщились и делали вид, что не морщимся. Ника водку не пила. Она пила «Изабеллу» и смотрела, как мы морщимся.
Солнце село за спиной, за степью. Море сделалось сначала сиреневым, потом синим, потом исчезло, и вместо него остались только огни сухогрузов