меня не было. Нашёлся трамвайный талон, пробитый сегодня по дороге на пляж, и на нём, приложив к стене, чтобы не порвать, я написал наш домашний телефон пожёванным карандашом. Цифры лезли на дырочки от компостера. Ника взяла талон, посмотрела на него и сунула в карман сарафана. Карман у сарафана был один, и в нём с утра лежала шелуха от семечек.
— Можно, я приду на вокзал?
— Не надо. Не люблю, когда провожают.
— А я люблю.
— Вот поэтому, — сказала Ника.
Она поцеловала меня — долго, не так, как целуют на вокзале, — потом положила ладонь мне на щеку, так же, как тогда, на клочке, когда прятала ногу. И шагнула в арку. Темнота взяла её сразу, целиком, вместе со светлым сарафаном. Шаги постучали по двору. Хлопнула дверь.
На вокзал я не пошёл. Это, кажется, единственная её просьба, которую я выполнил в точности.
В пятницу в семь вечера я сидел на нашей скамейке в Александровском сквере — на тех же брусьях, утопленных в бетон, под тем же «Л + В» с зачёркнутой «В», — и слушал, как гудит уходящий поезд. Оттуда вокзала не слышно. Я слышал.
Мой первый взрослый роман длился полторы недели. Девушка, которая приезжала в гости к тёте, вернулась домой, в Москву. Я надеялся встретиться с ней снова и всю осень вздрагивал от телефонных звонков, хотя знал, что она обещала позвонить летом. Звонили мамины подруги и папина работа.
В следующем году она не приехала. Впрочем, я тогда поступал в институт, и мне было уже не до того.
Эпилог
Мне было уже не до того. С тех пор прошло тридцать семь лет, и теперь мне только до того и есть.
Я давно живу у другого моря. Оно солёное до горечи и почти ничем не пахнет, а песок здесь мелкий, как мука, — такой, на который в моём детстве ходили люди взрослые и солидные. Я стал взрослым и солидным и хожу на него. У меня дочь, которая не верит, что в Советском Союзе были нудисты, и совершенно не верит, что одним из них был её отец.
Папа так и не спросил, отчего я был тем летом немножко не от мира сего. Наверное, знал. Друзья разъехались по свету, как и положено одесситам: Гарик поёт «Шаланды» на Брайтоне, теперь за деньги, Лёнчика дослушивают до конца — со сцены. Вадик остался и рассказывает про судака, который за эти годы дорос до небольшого катера.
Ника не позвонила ни следующим летом, ни потом. Талон с нашим номером, скорее всего, полетел в урну в тот же вечер, вместе с шелухой. А может, и лежит где-нибудь в жестяной коробке, рядом со старыми пуантами: цифры стёрлись, а дырочки от компостера остались.
Когда появился интернет, я однажды ночью, тайком от себя, набрал в поиске: «Ника балет Москва». Поиск предложил мне кинопремию, кроссовки и богиню победы без головы. Ни фамилии, ни возраста я не знал: «девятнадцать» говорят мальчику, которого не хотят пугать. Больше я не искал. Боялся найти московскую даму, которая вежливо не вспомнит ни очереди, ни семечек. В индийском кино потерянные находят друг друга по родинке. Я знал, где у неё родинка. В жизни этого мало.
Я долго думал, что увёз из того лета первую любовь. Теперь знаю: увезла — она. Не невинность — её теряют и не помнят где, — а влюблённость во всех сразу. После неё я любил по одной — честно, подолгу, иногда счастливо, — но всех сразу больше никогда. Такое выдаётся один раз, как пропуск, и сдаётся на первой же проходной.