Я стоял и не знал, что делать с руками. Она поцеловала меня — быстро, в угол рта, как целуют на вокзале.
— А завтра? — спросил я.
— Завтра пляж. Ты одессит, ты и выбирай.
Она шагнула в арку, и темнота взяла её сразу, целиком, вместе с белой футболкой. Только шаги ещё секунду стучали по двору, потом хлопнула дверь, и всё.
Под первым же фонарём я нажал кнопку «Электроники». Зелёная подсветка показала без двадцати два. Мама мерила мои опоздания не в минутах, а в инфарктах, и по её шкале выходило два, не меньше. Я прикинул и решил, что это недорого.
Идти мне было минут двадцать: коренные одесситы жили тогда большей частью в центре, и я не был исключением. За эти двадцать минут и родился план. Он был коварный, как всё, что придумываешь в восемнадцать лет в два часа ночи под платанами. Я знал пляж, где девушки загорают без лифчиков. Я решил, что этого достаточно. О том, что на этом пляже буду и я, я не подумал.
Город был пустой и мокрый: только что прошла поливальная машина, и асфальт пах так, как пахнет только в Одессе ночью, — пылью, которая напилась. В порту лязгало железо и кто-то неразборчиво ругался по громкой связи: порт не спал никогда. Я шёл и повторял про себя два слова. «Не здесь» — это было не «нет». Это было «да», которому назначили адрес.
Дома мама открыла дверь раньше, чем я успел достать ключ.
— Три часа ночи! — сказала она вместо «здравствуй».
Было ровно два. Но одесская мама округляет время только в одну сторону — туда, где трагедия.
— Ты где был?
— В кино.
— До трёх часов ночи?
— Длинный фильм.
— Сеня!
— Я слышал, — сказал папа из спальни. — Длинный фильм.
4. Собачий пляж
Утром я ждал её у арки с покрывалом под мышкой, с авоськой, в которой звякали три бутылки «Куяльника» и лежал кулёк абрикосов, и с коварным планом. Спать я так и не лёг. Не потому что не мог — потому что было жалко: сон съел бы кусок той ночи, а я хотел донести её до утра целиком.
Она вышла ровно в десять, в лёгком сарафане на тонких бретельках и с плетёной сумкой через плечо. Волосы снова были подняты крабом. При дневном свете оказалось, что глаза у неё не серые, а зеленоватые и что нос облез ещё больше.
— Куда, одессит? — спросила она.
— Увидишь.
Мы поехали на трамвае к Фонтану. Трамвай был старый, с открытыми окнами, звенел на поворотах и пах нагретым железом. Я пробил в компостере два талона — честно, как человек, которому теперь было что терять. Напротив нас сидела бабушка с ведром синеньких и рассказывала соседке, что её зять — хороший человек, но не тут. Мужчина с удочкой спал стоя. Ника села у окна, достала из сумки персик и съела его, глядя на улицы, и сок тёк у неё по запястью. Девушка с персиком ехала теперь со мной — и не одну остановку.
От трамвая мы пошли через старый санаторный парк. Там росли акации, сухая трава по колено и маслины с серебристыми листьями, а цикады трещали так, что закладывало уши. Потом парк кончился, и тропинка нырнула вниз, по обрыву, — глина, корни вместо ступенек, сухие кустики, за которые хватаешься, когда ноги едут. И на середине спуска, из-за кустов, открылось море.
Я видел его каждый день с рождения и каждый раз заново. В тот день оно было зелёное у берега, синее дальше и белёсое у горизонта,